Рота почетного караула — страница 23 из 26

«Может быть, она в парке, опять с портретом?» — начал рассуждать он, теряясь в догадках. Но Кузьмич-то должен прийти обязательно.

И тут Андрей подумал о том, что Настя могла появиться здесь с Кузьмичом не в первую, а во вторую смену караула. В самом деле, почему с утра, а не позже, не после обеда, не к вечеру? «Значит, я могу их вообще не увидеть?» — совсем потерялся он.

В дверях бряцнули карабины — это вернулась с поста вторая смена. В комнату, пригнувшись, ввалился Патешонков, тяжело опустился на табурет, снял фуражку, вытер платком лоб. Почему он такой бледный? В лице ни кровинки, влажные волосы перепутались на лбу.

— Послушай, Андрей, я, кажется, видел твоих, — сказал он, все еще куда-то вглядываясь, прищурив утратившие былую лукавость глаза.

— Не может быть! Когда?

— По-моему, они, — устало прикрывая веки, проговорил Патешонков. — Вышли из ворот… наперерез делегации. Старик в помятом пиджачке… Такого вокзального вида. В кепке. Ветром качает, но ничего еще, держится, молодец. Он нес подснежники… Нет, кажется, незабудки… В общем, наверно, твой. И девушка с ним…

Будто кипятком плеснуло в лицо Андрею.

— Да брось ты…

— Чего брось… В длинной такой юбке… Как королева. И огромный букет тюльпанов…

— Длинной? — переспросил Андрей.

— Да причем тут юбка? — возмутился Патешонков. — Представляешь, ситуация? Им бы пять минут переждать, пока пройдет делегация, а они — напрямик. А им наперерез, как торпеда, милиционер: «Как вы смеете? Вы что, не видите?» И девушку берет так — за локоть… А она — ноль внимания. Спокойно отвела руку — и на ступеньки. Мы, говорит, не к вам пришли, а к нему. И показывает на Вечный огонь… И старика за собой. Пока венок не поднесли, они все стояли. Они ведь?

— Нет, не они, — совершенно уверенный в том, что это были не Настя и не Кузьмич, ответил Андрей.

— Пойдем подышим! — предложил Патешонков.

Спросив у лейтенанта разрешения, они вышли на пять минут из караулки.

Весь Александровский сад обтекала говорливая человеческая река. Она начиналась у Кутафьей башни, водопадом перекатывалась вниз, по ступеням каменной лестницы, изгибаясь, текла по липовой аллее к Боровицким воротам, затем круто поворачивала обратно и уже медленнее шевелилась под высоким и отвесным берегом — Кремлевской стеной. К Вечному огню шли, наверное, тысячи, а может, миллионы людей. То двигаясь, то замирая, новая приливная волна могла достичь устья — там, возле могилы Неизвестного солдата, — не раньше чем через три-четыре часа. Три-четыре часа нужно было простоять в очереди к Вечному огню.

И все терпеливо ждали, и еще сотни людей, кому не удалось пристроиться в очередь, впились руками в железную решетку ограды.

«Где же Кузьмич? Где Настя?» — все сильнее охватываемый беспокойством, поглядывал на толпу Андрей. Заметить, узнать их в этой бесконечной человеческой реке было невозможно.

20

А Кузьмич в это время лежал в сумрачной, затененной шторами больничной палате; только-только, как он любил подшучивать сам над собой, «была отбита очередная атака противника» — разбитые ампулы валялись на столе, как отстрелянные пулеметные гильзы, противник отступал, вместе с ним отступала от сердца боль. Только надолго ли? Перебирая в памяти подробности последнего часа: суматошное мелькание белых халатов, резкий нашатырный запах лекарств, ватную слабость во всем теле, растерянно склоненное над ним жаркое лицо Насти, — Кузьмич мучительно припоминал что-то важное, о чем нельзя было забыть. Ах да, ему привиделось — к чему бы это? — девяностолетняя Кривая Авдотья, как ее по-уличному звали в деревне. Вот тебе раз, и не что-нибудь, а похороны. Да-да! Она ж всего два дня хворала, а потом попросила себя обрядить. Сыновей, дочерей, внуков понаехало — уж больно они любили старуху, видать, каждому из них успела сделать добро.

«Не плачьте, дети вы мои! — сказала им Дуня. — Лучше почаще на могилку приходите. Вот когда ходить ко мне перестанете, тогда я совсем умру. А так — вон сколько мне еще жить: дети будут приходить, потом внуки, а за внуками, глядишь, и правнуки наведаются, свои цветочки посадят… Ходите, ходите на могилку мою…»

Много родных вокруг Дуни стояло, так много, что и сейчас Кузьмич видел — между взрослыми, как опята на пнях, уже правнучата светлыми головками отовсюду выглядывали… А у Кузьмича вон как обернулось — ни сын его, ни он сына.

Он давно покорился беде, смирился с тем, что война убила Николая, — она убила многих, и чужие, незнакомые люди, обладатели таких же похоронок, словно делили с ним заочно его несчастье, но чем ближе подступала старость, тем больше тревожило Кузьмича другое — он не видел могилы сына, не знал точно, как и где тот погиб, и от этой неизвестности страдал тем сильнее, чем дальше отступал по времени от даты, обозначенной на похоронке.

Теперь и не помнил Кузьмич, какие житейские дела-заботы привели его на улицу Горького. Только остановила его непролазная, во всю длину тротуара — куда ни ткнись — толпа. Похоже, так здесь бывало, когда героев встречали — то папанинцев, то чкаловцев… Космонавтов приветствовали и чествовали теперь на другом, новом пути в столицу — на Ленинском проспекте. А улица Горького осталась в стороне, как старая дорога.

Но странным показался Кузьмичу народ, терпеливо кого-то поджидавший. Ни песен, ни флагов, ни привычного веселья. Мрачный стоял народ и молчаливый, как на похоронах.

Кузьмич втиснулся в толпу, и ему стало не по себе: «Что такое?» И вправду хоронили кого-то. Женщины утирали глаза, и вся темная, сумрачная толпа мелькала платками. Мужчины стояли хмурые, насупленные.

И тут Кузьмич услышал, как со стороны Белорусского вокзала медленной волной потекла музыка.

Он протиснулся ближе к тротуару, глянул влево и застыл: по живому людскому ущелью плыл, не ехал, а именно плыл бронетранспортер с прицепленным к нему артиллерийским лафетом, затянутым в кумач и креп. На лафете стоял красный гроб, увитый оранжево-черной гвардейской лентой.

— Это кого же хоронят? — спросил Кузьмич соседа, снявшего шапку.

— Солдата, — глухо произнес мужчина.

— Генералы за ним… Это что ж за солдат? — удивился Кузьмич.

— Тише вы!.. — укоризненно покачала головой женщина в черном платке.

А бронетранспортер приближался, и теперь, казалось, не музыка, а рыдания и стоны сопровождают эту невиданную процессию.

— Фамилия-то его как? — опять обернулся Кузьмич к соседу, но тот не услышал, ничего нельзя было услышать в том рыдающем марше.

— Он совсем неизвестный! — объяснил парень в плащике. — Неизвестный солдат… Его под Крюковом из могилы подняли… Везут к Кремлевской стене.

— Под Крюковом? — переспросил Кузьмич. — И совсем не знают фамилии?

Неясная догадка обожгла его.

«Под Крюковом… Под Крюковом…» — застучало в висках, и толчками крови, прихлынувшей к голове, стала возвращать память в тот страшный день известия о Николае, когда невидящими глазами Кузьмич читал-перечитывал последнее письмо, где смутно, намеками были очерчены координаты последнего местонахождения сына: «поющие деревья», береза и дуб — только они с Николаем знали, где растет их тайна. «Поющие деревья» — это же под Крюковом. Между Красной Поляной и Крюковом…

Вот тогда-то, на улице Горького, он подумал о невозможном, о том, что в красном гробу на лафете везут его Николая. А почему бы и нет! Эх, жаль, что не дожила до этого часа мать!..

Кузьмич шагнул с тротуара на мостовую.

Смутным, как закатное солнце, багровым пятном проплыл перед ним гроб, мелькнули мальчишеские лица солдат почетного караула… Кто-то осторожно тронул за локоть, потянул в сторону.

— Нельзя, папаша, вернитесь на тротуар…

Кузьмич на мгновение оробел и уже было попятился, но взял себя в руки, возразил твердо:

— Я пойду за гробом, вы не имеете права… Мой сын тоже погиб под Москвой…

Рука отпустила.

Примеривая к остальным шаг, Кузьмич успокоенно пристроился сзади колонны — сердцу было так больно, словно оно лежало между оглушительно бьющими медными тарелками оркестра.

…Опять почувствовав сбивчивые, возбужденные лекарством толчки в груди («Ишь ты, сердце водит, как рыба на берегу жабрами!»), Кузьмич повернулся на правый бок и, глядя в голубеющую между шторами щель, заставил себя представить этот день с самого начала таким, каким бы он был, не окажись Кузьмич в больнице.

Это утро наступало раз в году, и, утомленный долгим, тягостным его ожиданием, довольный, что снова перехитрил костлявую с косою на плече и дотянул-таки до заветного срока, не сдался, Кузьмич, еще лежа в постели, ловил, подкарауливал в синеющем окне первый проблеск солнца, а потом, сбросив одеяло и сунув озябшие ноги в стоптанные шлепанцы, смаковал каждую минуту, каждый час новой, опять подаренной благосклонной судьбою майской зари.

Вглядываясь в мутное, треснутое посредине круглое зеркальце, он подмигивал сам себе, хмуро щупал щеки и старательно брился припасенным для такого случая непременно новым лезвием, ставил на плиту чайник, бросал в стакан щепотку чаю, пару кусков сахару и из деревянного ящичка, приделанного к подоконнику со стороны улицы — он называл этот ящичек торбой, — доставал хлеб и масло. Завтрак был обычный, будничный, но, сметая с клеенки на ладонь крошки, Кузьмич думал о том, что обед устроит, пожалуй, повеселее. Из потертого, разлохмаченного по краям очечника он высыпал на стол мелочь и прикидывал свой бюджет — все, что скопил к желанному дню, урывая от пенсии. Эти сложенные один с другим рубли и скудной чешуей блестевшие на клеенке гривенники никаких пиршеств не обещали, и Кузьмич уже точно, по опыту прошлых лет, знал, сколько отпустит на сегодняшний день средств из весьма скромного своего бюджета. Если не подорожали цветы — пятьдесят копеек на букетик подснежников. Рубль с мелочью — на чекушку. А вот это — Насте на шоколадку.

Вполне удовлетворенный немудреными своими расчетами, Кузьмич натягивал пиджак, брал щетку и выходил на лестничную площадку почиститься. Он помнил выходной бостоновый костюм