А баба его, подпирая черной сморщенной рукой подбородок, как больным зубом мучась, — раскачивалась:
— Народу сколь унистожили, о, господи… Чо буот? Чо буот?
Томительно и жутко было ждать оставшимся в деревне событий, а они уж быстро и четко отбивали: раз-два, раз-два!
Было все так. В Колывани бывшие офицеры, заключенные в концентрационный лагерь, ночью перебили стражу и власть в городе захватили. Два дня держались, порядки свои наводили, — но на третий накрыли их подошедшие революционные части, и восстание было подавлено.
Отголоски его, однако, прокатились по окружным волостям. Кулаки воспользовались этим.
Велики сибирские пространства, и широко разбросаны поселки. Пока-то милицейский район в Воронове стягивал свои силы и помаленьку двигался. Тут рассеется, — там, глядишь, опять.
Но не успела пестрая и гулкая толпа допереть до речки Кочегай, откуда оставалось версты три до Чигина, — как вдруг из-за речки с правого берега отчетливо прозвучало:
— Пли! — и вслед за этим громовый залп.
Два-три человека свалились с лошадей.
Неожиданная, суровая действительность глянула прямо в глаза пьяным своими криками и жарким днем мужикам. Сразу подрубила все постромки.
Безумный ужас обуял банду. Вздыбились лошади. Рев, неукротимый вопль вырвался и понесся в леса. Давя друг друга, бросились врассыпную люди назад — по дороге, вправо, влево, в кусты… А из-за Кочегая уже трещали одиночные крепкие взгрохи, и тонкие, меткие пули сверлили душный воздух.
Сапожков Гаврила что-то орал, махал наганом, пытался остановить сподвижников, но и сам мчался за ними, раненый в ногу.
Шайка рассеялась вмиг. Пешая милиция, числом около семидесяти человек, сначала бегом, а потом шагом пустилась вслед, в Тою.
Тоинские, кроме Хряпова и Рублева, прискакали домой, бросили лошадей на руки бабам и попрятались по сеновалам, в бурьянах таежных, а кто и на поля угнал.
Деревня, — как вымерла.
Левое плечо Иванова горело и ныло и больно уже было не только им шевелить, но и самому шевелиться.
Солнце давно уж покатилось под гору, и духотная жарынь висла в лесу. Овод жужжал над ним и ел его, как на пиру. Усталый — он плохо оборонялся. Паутины слепили глаза, вязали веки и слепляли пальцы.
Несколько раз он сбивался с пути и возвращался обратно. Винтовка нестерпимо оттягивала плечо и грудь ломило. Несчетно раз он выходил к Баксе и мочил пересохшее горло и треснутые губы.
Наконец решил он итти по Баксе, берегом, не показываясь на реку до самой тропки на Заболотье. С час, как издалека слышались частые горошистые выстрелы, но потом все смолкло, а помутившейся головой, в которой как гарь стояла, Иванов, конечно, не мог представить в чем дело.
После того обочиной тропы шел он долго, заплетаясь ногами спотыкаясь, хлюпая в мочежинах, путаясь в зарослях, подпираясь винтовкой, и, — наконец, — упал боком меж кочек в сограх в ржавую воду…
Обросшие лишаями и зеленой щетью, лапы шумно раздвинули листву. Он еще увидел в ней: широкоскулое, прорезанное морщинами, как плугом, лицо с выпуклыми, обтянутыми клочковатой шерстью и зеленым мхом, надбровными дугами, черную усмешку, завязшую в желтых клыках, — и услышал хриплый шопот:
— …Ну и назюзюкался ты, гостенек дорогой… Сынок названный…
— Тайга!..
Перед заходом солнца он был подобран милицейской разведкой. С раздутым плечом, с руками и лицом, которые были одной сплошной раной, разъеденной торжествующим гнусом.
Отрядный фельдшер промыл и перевязал раны, а с рассветом отправил Иванова в Вороновскую больницу. С ним выпросилась и Варя:
— Хушь довезу, тятенька… А потом уж косить…
— У, язви вас. Любвя тожа…
Стихи
Павел ДружининДеревянное горе
Погляжу — загляжусь во все стороны
Да, прислушаясь, вздох затаю:
Деревянные сохи и бороны
Деревянные песни поют.
Избяное, овинное, банное,
Вековое — сучки да горбыль…
Деревянное, все деревянное,
Деревянная старая быль!
Вот они, армяковые, гнутые,
Натрудившие полем виски,
В берестовые буты обутые
Деревянные мужики!
Тут и деды мои, и прапрадеды —
Вся родня моя, кровь моя, пот,
Конопляными жилами прядами
Пророщенные, лапотный род!
Всю их жизнь с аржаными лепешками
Без говядины постные щи,
Я и сам деревянною ложкою
По губам у себя протащил.
Всю тоску неизбывную, серую.
Что сочила годами земля,
Я пронес с лошадиною верою,
Как они, по великим полям.
И метя черной плетью и веником
Согревала мужичья судьба,
Оттого и гляжу неврастеником,
Потому я сутул и горбат…
Оттого и глаза мои выжжены,
На челе моем сумерок тень,
Что любил горячо эти хижины
Деревянных моих деревень.
И теперь, когда буйная, пьяная
Прокатилась над Русью гроза,
Не потухло еще деревянное
Застаревшее горе в глазах…
Андрей ПоспеловТоска
Не люблю я городского шума,
Не горазд до песен городских.
От чужих харчей — худая дума,
Сердце — в лапах у тоски.
Что мне вздох по песне соловьиной?
Мне дороже и милей
Теплый пар от морды лошадиной,
Песья ласка в тишине сеней.
Посулили мне дорогу птицы,
Белоносые ругатели грачи, —
И я осенью летел в столицу
Умных книг рассказы заучить.
По ночам я засыпал над книгой:
Снилось поле, деревенский лес,
В огуменки за соседской ригой
От болот туман-сметана лез.
Снился снег, в деревне гости, волки,
Зайцы-плясуны столпились у гумна;
Снились пустоши, ружье-двустволка
Сиротою у окна.
На проспектах, на больных бульварах
Грудь устала грязный воздух пить.
Хорошо бы мне по-старому
Бревна зимником возить!
Новый ряд смолистых крепких срубов
По весне поставят земляки —
Деревенский я, лесной и грубый,
Я родился и умру таким.
Как мне дороги в дороге ветки-ели,
Что из снега пареньком встают!
…Вот полозья про работу заскрипели,
Про тоску неладную мою.
Не люблю я городского шума,
Не горазд до песен городских,
От чужих харчей — худая дума,
Сердце — в лапах у тоски.
Н. КауричевПесня о дровах
Пусть серебро на проводах застынет,
И леденит студеная зима,—
Нам привезут березовый гостинец
В промерзшие кирпичные дома.
И даст дорогу деревенским дровням
Железный громыхающий трамвай;
А на санях в разодранные бревна
Запутается желтая трава.
Потом весь день, пока не переколем,
Нам будут петь звенящие дрова —
О хмуром лесе, бездорожном поле,
И пахнуть медом мерзлая трава.
А вечером о песнях перелесков,
О хлебных всходах трудовых полей —
Расскажет снова, рассыпаясь треском,
Охапка полыхающих полен.
И тесным стенам отсыревших комнат
Листы упругие курчавой бересты
Теплом веселым хорошо напомнят
О радостях высоких и простых.
Сергей АлимовСкрипка
Посвящается Л. Кутыриной.
Коротким вечером — как узкая могила, —
Когда растаял день в желтеющем песке,
О прежней воле плакала овечья жила,
Распятая на выгнутой доске.
Коротким вечером в пыли увяли дали,
Максим-пастух, родная сторона…
Беспомощно глаза немые трепыхались,
Как эта мертвая покорная струна.
Как больно трогали чужие пальцы
Ее, уставшую прерывисто дрожать!
Ах, скрипке желтой некому пожалиться:
Там, где-то, далеко, знакомая межа…
Коротким вечером — как узкая могила,
Когда растаял день в желтеющем песке,
О прежней воле плакала овечья жила,
Распятая на выгнутой доске.
В. НаседкинЗвени и пой, разлив песчаный!
Звени и пой, разлив песчаный!
Недолог час, недолог срок!
Когда барханное качанье
Застынет у чужих дорог;
Когда зеркальные каналы
Заблещут синью горных вод
И на груди пустыни впалой
Железный лебедь проплывет,
А где желтеющее лоно
Немых песков, где спят бугры —
Поднимутся до небосклона
Поля бегущей джугары…
Арбе тогда не заскрипеть,
И долгих песен не услышать, —
И все же не могу не петь,
Когда весна мой край колышет.
И все же мне не позабыть
Неудержимого раздолья,
И по-сыновнему любить
Тебя со сладостною болью.
Родимый край, моя страна,
Оазисовые становья!
Не от тебя ли старина
Уходит вспугнутою новью,
Не ты ль до Индии шумишь,
Заржавые отбросив цепи!
О прошлом не звени, камыш!
О прошлом не пылайте, степи!
В. НаседкинГород, город! Странное лицо…
Город, город!
Странное лицо
У тебя по вечерам
Доныне.
Точно скалы,
Точно близнецом
Ты встаешь громадой из пустыни,
И звенит от тысяч бубенцов
Воздух
То оранжевый,
То синий…
Не уйти,
Не повернуть назад
К тихим речкам,
К темным косогорам,
Где одни мужицкие глаза
Верят тайнам синего простора,
И не там ли
Дымные воза
Облаков