— Даешь Москву!
На цистернах матросы. Балтийский флот на часах. Ленты черные хлещут. В руках винтовки. Глазами высверлены обглоданные дали.
Не подходи. Маршрут № 04456 предельной скоростью!
— Даешь, братишка, Москву!
Сторонитесь, заснеженные гусыни станции, подстанции с вокзалами в тифах.
А колеса на стыках в тысячах верст, —
— Смотри! Смотри! Смотри! Смотри!..
Любушка к Глубокой подъезжает. Плечо мешок перетянул. В мешке соли два пуда. Занемело. Тяжело. А еще тяжелее от страха, — неужели никогда не доедешь? К плечу бабка в повойнике шепотком тревожным:
— На Глубокой, слыхала я, заградительный отряд стоит. Муку с солью отнимать станут. Ты за меня держись. Вместе. Подъезжать будем, сигай. Первой норови, не дожидайся. Сперва мешок, за ним сама. А я за тобой. В сугроб.
— А потом как же?
— Сторонкой. Пешочком. Ничего, как-нибудь. Сторонкой от станции пойдем. Отымут, наплачешься.
— Зачем отымут, голодные ведь.
— Какой голодный, какой спекулянтничает. Разбираться не станут. Ты слушай меня. Еще на Миллерове рогатка. На Миллерове учитель-то к себе в вагон взял. Рассказывала я тебе, девушка, как на Кубань ехали. С Миллерова-то и грех мой начался. А как голодные места минем, бог помилует, там спокойнее. Там, в голодные места въедем.
— А кому отбирают?
— Китайцам… Китайцам и латышам. Ты только гляди, первой норови. Ишь ведь, вот народ в беспокойство пришел, гомозится. Не протолкнешься гляди и к выходу.
Сугробы в щитах. Колеса медленнее на стыках. Штабели шпал. Знакомая водокачка. Станция Глубокая. А на вымороженной платформе заградительный отряд с винтовками.
— Товарищи!
Завыло на крышах:
— Сигай! Сигай!
Услышали в вагонах, завыло и в вагонах. Из вагонов мешки кули, люди, как мешки, в сугроб, на железо, шинель на шинель, овчина в овчину. О камень сигнальный — шварк, кровь по белому, теплом задымилась.
Сигай!
— Товарищи, не давай ни одному утечь. Обходи с левого фланга. На расстоянии десяти шагов каждый. Рассыпсь!
Завыло теперь у состава. Грудились боязливо около вагонов. Липли. Гнали их в стадо. Не слушали. Где-то выстрелили. Выстрел подхватило ветром. Жохнули сердца под пестрядиной, обмораживались страхами. Бабы меловые под вагоны забрались. Крестятся. Любушка с ними. У нее, как и у всех, мокрые глаза. Бабка в повойнике судорожным шепотком смертельным:
— Не ходи первой. Может, и утечем. Не плачь ты, девушка. Держись за старую.
— Вылезай из вагонов!.. Вылезай!.. В бога, в мать, в крест! Ты куда, стерва, побежала? Слышь! Стрелять буду!
— Сударики!..
Затворы винтовочные со скрежетом в ухо. Еще выстрелили. Сильнее завыло и забилось у состава. Лбами друг в дружку. Лбами в вагонное дерево, в железо.
— Спекулянтничать. Я вам покажу, спекулянтничать. Я вам покажу економическую контр-революцию. А ну, на перрон! То-ова-рищи, смыкай цепь на три шага!
— Смыкай цепь на три шага!
Дрожит Любушка.
— Убьют!
— Не убьют, девушка. Не убьют. Не посмеют. Держись за меня.
— Смыкай цепь на три шага!
Прикладами в спины, в морды.
— Поворачивайся, жживей! Ну?! Честью просят! А-а-а, стервицы!..
А тут эшелон вывернулся. Взвыли бабы пуще, к красноармейцам в слезах кинулись:
— Товарищи, Христом богом. Забижают. Голодные. На последнее везем. С мора дохнем. Спасите!
А из вагонов красноармейцы:
— Как? Где? Чего? Кто?
— Товарищи, бери винтовки! Наших жен, матерей, можно сказать… В три господа мать. Последнее. Товарищи. Они в тылу тут контр-революцию разводят, пользуются. А мы кровь проливаем. Даешь сволочей!
— Пулькоманда! Давай пулемет сюда! Пу-ле-мет!
— Товарищи, родненькие, братики! Заставьте бога молить. Голодные, холодные.
— Пошли! О-го-го-го! Четвертая вылазь! Где? Кто?!
— Вот эти. Стреляли. В живых людей.
— Ты что же, сволочь, сидишь в тылу, с бабами воюешь. Последнее отнимаешь?
Хрясь в морду. Хрясь, хрясь, хрясь.
— Приказ, товарищ, по приказу! За что?..
— По приказу?
Хрясь.
— Пулемет сюда, пулемет! Бей их, разэдаких сынов. Задерживай начаньника караульного! Лови его, да в эшелон, товарищи. Мы ему там покажем приказ. Под откос. Прикладами их, прикладами!
Кровь под сапогами. Грязь красная, теплая. Шинель об шинель деревом в мясо тупо, страшно. Кровавые сгустки на лицах, прикладах, штыках.
Старик в тулупе забрался на боченок, ветряком руки, обезумел и орет пуще всех:
— Доканчивай их, товарищи! Доканчивай их, сволочей! Чтоб ни одного! У меня двое сынов красноармейцев! Я да старуха! А они пуд соли последний забирают! Доканчивай! В харю их, в харю! А-а-а!..
Догонял Глубокую маршрут № 04456 с азербейджанской нефтью. Свистнул и дальше.
Бабка в повойнике. Любушку крепко за руку костями вместо пальцев. Вцепилась Любушка за железные поручни цистерны, коленки в кровь. Кричит старой, —
— Руку давай!
А та судорожно к железу прилипла, не отодрать. Мешок за спиной к земле тащит. Одна нога на перекладинке, другая по мерзлым шпалам бьется бревном. Выпрямилась, поджалась, подтянулась, влезла. Ффу! Крестом по тулупу, крестом по тулупу.
— Ну, слава тебе, господи!
Вдруг над ухом из винтовки. Глянули обе. Обмерли. Матрос. Грозит: Слазь, суки, стрелять буду. Сла-азь. В бога, в веру…
Страшно. Еще раз из винтовки. Любушка белее сугробов, сердце оборвалось. Старуха щекой к цистерне, голову б не прошиб.
— Прячься, девушка, прячься, милая! Не убьет, стращает, прячься.
— Боюсь.
Идет пасифик, грудью сугробы опрокидывая. Идет шибко. Версты в колесах лезгинку вытанцовывает. Буфера тарелками весело бьют. Матрос по цистерне верхом, как на кобыле, к бабам ползет. На плече винтовка. Ленточки черные по ветру стелются. Страшной бранью, что винтовкой от матроса. Подняла старая глаза. Глядь, а он над ними. Обмерли. Застрелит! У матроса лицо косое с белыми пятнами, губы от злости свело.
— Слазь сейчас, сволочье! Слазь! Убью, сучий глаз, как собаку!
Старая сухими глазами плачет:
— Не убивай, родимый! Не убивай! Девять душ! На станцию приедем, слезу, истинный господь! Рупь сребряный дам! Не гони! Ждут небось! Мы не знали такой строгости!
— Я тебе… покажу рубь серебряный.
Матрос к лестничке, ногами по ступенькам сучит. Старая вокруг железной лестнички обвилась, не оторвешь.
— Пожалей, пожалей, родимый! Не губи!
Матрос прикладом в старушечью грудь, как мясник — гек! Руки старухины сами собой разжались. Кулем под откос взвизгнула и пропала…
Любушка на матроса взглядом:
— Товарищ матросик, родненький!..
— Сиди уж…
И снова вверх на вышку по цистерне. Ленточки бьются в ветрах, черные зловещие. А там далеко на повороте старуха — встанет и упадет, поднимется, свалится. Кровь изо рта, из ноздрей на мешок с солью. Соль в соль терпким, красным, смертельным.
Идет маршрут № 04456 предельной скоростью. Восемнадцать цистерн с азербейджанской нефтью колесами версты мотают, черную парафиновую кровь московским заводам и фабрикам везут. Орет пасифик у каждого шлагбаума, у каждой выемки, у каждого моста, —
— Даешь Воронеж!
А Любушка в теплушке у огня. В Миллерове ее туда втащили. В руках стакан, в стакане спирт, разбавленный снегом. Страшно, боязно. Руки дрожат. Голова — карусель огневая. Карусель в горячих наветряных глазах.
— Не могу больше!
Тот самый матрос, что бабку в грудь прикладом, обнял ее цепко, ласково.
— Пей, барышня, красавица, пей, золотко. Выпей до дна.
Из черного угла хриповатым обухом по башке:
— Что она, курва, трепется, тень на честность наводит. Выбей ей, братишка, бубну. А то под откос.
Пьет Любушка до дна. В раскаленном свинце последняя мысль плавится. Тащит ее матрос на нары, дышит на нее дыханием гнилым, смрадным…
— Пойдем, барышня, для удовольствия, пойдем, красавица…
А Любушке смешно. Хохочет девушка…
…………………………………………………………………………………
…………………………………………………………………………………
На улицах живчики, зеленый санитар. Растут рыжие глиняные бугры за братским кладбищем. Железнодорожный трибунал в городе суд открыл в рабочем клубе имени т. Дзержинского. Сыч над банками с латынью под бычьими пузырями. Хрюкает Сыч жалобно, плачет, приговаривает:
— Уродцы вы мои махонькие! Ведь и у его превосходительства у Антон Павловича тиф головной. Тиф. Лежит, пальцы карандашиками. Что будешь делать!
Мотает кудлатой головой, а чашка с розовыми розанчиками на черном пальце болтается печально.
— Помру я! Помру я от большой жалости!
Отец Любушкин гоголем ходит по базару. У него образчик соли в газету завернут, в карман положен, как у спекулянта настоящего. Ходит степенно, не торопясь, цену настоящую на товар ищет. То к одному уху, то к другому шепотком прилипает.
— Соль с самой что ни на есть Кубани. Одного барахла на миллион обменял. Харч не в счет. Давай цену, купец. Давай цену настоящую.
А у Любушки кровь болезнью срамной заржавела.
Н. КаратыгинаЧерез борозды
В коридоре у стены, роняющей слюнявую сырость, мужчина загородил дорогу женщине.
Женщина покачивалась, перепадая с каблука на каблук. Не могла овладеть шаткими, разбегающимися, будто к чужому телу привязанными ногами. Руки тяготели вниз, затылок опрокидывался пудовиком.
— Эх, Птиченька, — сказал мужчина. — Молвите словечко, и все уладится. Ну, тихохонько. Я услышу.
Скрипело перьями, плевало копотью, пылью грязное учреждение.
— Птиченька, пойдем, запишемся. Сына вашего подыму на ноги. Вы не сомневаетесь, что Кирик меня полюбил?
Он подхватил ее — она падала — и посадил на скамью.
Буйно взлетающий вверх лоб и золотые вихри волос, точь-в-точь поле пшеницы, склонились к женским коленям. Повеяло теплым запахом от затылка и таким мощным, выгнутым мостом лег он перед лицом женщины. Она смотрела на белое пятнышко шрама около уха… Как хороша чужая мощь!.. И не удивилась поцелую, павшему, как молния, в ее ладонь.