Ровесники: сборник содружества писателей революции «Перевал». Сборник № 1 — страница 26 из 39

Потом провал. 6 месяцев жизни, после которых не стало возврата.

Солдат в серой папахе протянул мандат. Алексис смотрел на папаху — сколько вшей в этой рухляди, — спросил:

— Что вам угодно?

— Явитесь в комиссариат по просвещению. Как музыканта мобилизуем вас…

— «Яблочко» играть?..

— Скажут там, — отрубил в папахе; прямо без улыбки взглянул на бледное лицо.

Старался не согнуть, в убеге, шею Алексис:

— Играю по призванию. По найму не намерен. Я — свободный художник.

В папахе разбирал бумаги: переписывал вещи Алексиса.

— Играю только для людей, ценящих искусство. Вам нужно перевоспитаться — это займет столетия…

— Не мешайте работать. — Опустил руку в карман солдат.

Стояла в комнате долгая и грузная тишина. Двое не могли отвести глаз от отдувшегося кармана.

Через полчаса солдат уходил: усталыми глазами тронул, точно давно знакомую вещь, тонко-вырезанное взволнованное лицо.

— По первому затребованью, немедля в комиссариат явитесь. Вещи и инструмент — реквизированы.

Потом, посреди комнаты, злым зверьком зажила печечка. В комнате было тесно, хотя жили трое: Алексис, Ида, Сметанин.

Сметанина преследовала Чека — сын коннозазодчика и литературный критик. Хлеба было 1 1/2 фунта на троих. Мучились: прогнать Сметанина. Но нельзя ведь порвать так с хорошо знакомым человеком. Разговоры по вечерам в кожаном кабинете ведь были. Сметанину из 1 1/2, фунтов уделялась 1/3, но раздражало его внезапно пожелтевшее, как старое вымя, лицо, неожиданно черные ногти, неуменье растопить печку. Ида на босу ногу носила «концертные» мужские боты. Просто, с озабоченным лицом чистила картошку. Почти всегда молчали: сначала стеснялись Сметанина — но ведь разве красиво носить котлеты в кармане? Молчали, смятые, как грязное белье. После горячей пищи взрывались: творческая личность раздавлена… искусство отмирает… Закат человечества!..

Был сигнал через стену. Удары кулака. Сосед, пимокатчик Осипов, старый, сердитый человек стучал в стену:

— Нажрались, так хайлать надо?!.

Вздрагивал от сигнала А. Штерн. Распухший от чая, обрывал крик. Ухмылялся криво. Знал, за стеной — правда. В тусклых, заморщенных глазах Осипова. Та, что наливала сталью глаза солдата в папахе. Та, которой пугался. Зачем кричит Ида о Блоке? Неумная?..

С студнем выяснило крепче.

Студень выставили к окну: дрожало золотым солнцем на блюде.

Ночью А. Штерн проснулся от толчка; в синеве у окна чмокает губами Сметанин. Ест студень.

Хотел крикнуть — не ешь студень, мой!

Сдержало старое: не стоит некрасиво раздражаться из-за пищи. Окликнул:

— А…а… кто там?!

Сметанин прошлепал от окна.

На утро первый взгляд: блюдо. Пусто. Подбежал в белье: пусто.

— Ида, студень съели!

Толкнул Сметанина:

— Сметанин, студень съели!

Сметанин сказал:

— Крысы.

Закричали:

— Ужасно жить духовно неспаянным людям. Интеллигенция духовно выродилась. Грошовое ницшеанство!

Грянул сигнал. Удары в стену. Кулаками. Оттуда, где горбился над трухлявым пимом жесткий старик.

— Стюденя на пятак сожрали — галдежа на миллиярд… Мясо тратят!..

Прилип А. Штерн к тонкой стенке — за ней — правда. Крикнул, ужасаясь и радуясь тому, что рухнет сейчас что-то, обнажит налитые кровью лица и до невыносимости посторонние мясные подушки людей, что о ницшеанстве…

Стонал, захлебываясь, царапая в стенку:

— Из-за студня… Осипыч? Из-за студня?!.. Из-за студня?!..

А дальше опять довыяснилось. Основное. Сметанич закрепился штатным в клубе «Набат».

А. Штерну постелили на стульях.

Немел А. Штерн: при нем Сметанич впивался в Идин рот. Покатился в истерике: кричал: — Жестко спать на стульях и… за что? Умирает от истощения, Ида продалась за шоколад!..

Ида выпрямилась: хлыст, готовый ударить.

— Мы держим тебя из-за жалости: знай это!

На утро сказал Сметанич сдержанно:

— Алексей Валерьянович! Внутренняя невязка обнаружилась с особенной резкостью. Совместная жизнь невозможна… я относительно помещения.

Штерн увязал в бабий узелок: мыльницу, солонку, пару белья и ноты.

Ида кинула серые боты:

— Вот еще ваши вещи!

Штерн сунул ноги. Сморщился вдруг от некрасивости. Протянул. Иде руку: Ах, неужели она, теплая, большая, уйдет?

— Ида… расстанемся друзьями.

Сметанич сказал:

— Да… да, конечно!

Пожали руку друг другу.

— Вы… тонкий… тонкий человек, Алексей Валерьянович. Конечно!.. конечно!

В коридоре холод. За коридором улица и еще холоднее. Штерн рассыпаяся косой улыбкой, постучал в дверь рядом, где метнулась меловая надпись:

Осыпов. Чинка пименной обуви.

Осипов чинил валенок. Как всегда, был подобран, быстр, жесток. Шило. Кинул из-под лохматых бровей острый взгляд.

— Чего пришел?

— Уезжаю, Осипыч. Попрощаться.

— Что полюбовник выживает?

Распластался совсем в улыбке Штерн, твердо закрепил.

— Выживает.

— Что ж. Он полняе тебя. Крепше. Добытчик будет, а ты голец, без штату. А идешь-то куда?.. Ты б жил, пока впрямую не погнали. Комната на тебя записана.

Застыл Штерн в небольшой усмешечке. Передумывал в вони пимокатной, перед старым Осиповым — всю жизнь, все слова, поступки свои и всех, кого знал. В пимокатной — правда.

— Он спит с ней при мне: не могу терпеть. Потом — голод. Переезжаю за город к родственникам. Из мещан. У них муки много. Вот.

— Бабу не поделишь. Правильно, А ты вот што: узнай у сродственников — не обменят ли мучицы на пимы… Какая мучица-то?

Скучно про мучицу. Протянул руку, почувствовал, как она, бледная, дрожит в воздухе.

— Прощай, дед!

Добавил, чтобы еще лучше:

— Заходи, Осипыч!

Осипыч засутулился. Спрятал за бровями глаза. Обтирал короткопалую и грубую, как камень, руку.

Тепло пожал Штерн. Ударило внезапным. Враждебно воткнув в Штерна острые глаза, бормотал Осипыч, сердито пошвыривая дратвой, гвоздями, шипами. Летела пыль.

— Зайди?! Не пугайсь — не зайду!.. Чего там. Зайди?! Не пугайсь — не зайду!

Тяжело неся спину, выходил Штерн. Невозможно оглянуться. Но услышал за собой озабоченный хрип Осипова:

— А насчет мучицы не забудь!

Крикнул, захлебнувшись прощанием:

— Не забуду, Осипыч, не забуду!

Улыбался успокоенно.

Ушел из дома с замороженными уборными, из города, по которому металась вьюга, от выясненных до голости людей, чтобы ждать, когда рухнет каменный скелет, и безудержно вытягивать шею к веселому, рыжему зареву.

Но о мучице он забыл.

III.

Тимофеев рассказал:

— Наша окраинная жизнь в оживление приходит. Клуб рабочей молодежи «Им. Ленина» открылся. Разговор в кругах был: намерение имеют вас, как техническую силу, привлечь.

Скривила улыбка щеку Штерна (от тех времен со студнем — привычка).

— «Яблочко» лупить?

— Зачем! Теперь большая культура замечается. Господина Меерхольда представления взять…

С кривой щекой вышел Штерн из комнаты Тимофеева.

— Оживление окраины. Ха!

Но когда путался ногами в снегу, черпал «концертными» и устало тянул доху, брызнуло в глаза: пламенно — красная звезда (конечно: красная бумага — внутри электрическая лампочка), сияющие конечно, лампочки) буквы «Клуб им. Ленина» и портрет крутолобого, со смехом в прищуренных глазах. Подошел, потрогал колючую хвою, прибитую к дверям. Раньше был здесь: прод. склад № 3. Теперь сияют в снежную мглу красные лампочки.

Нырнул в дверь, прикрыв напуганные глаза дрожащими веками, вытянув шею:.

Шарахнул свет, шум, «Яблочко». Да, «Яблочко».

В яркой комнате люди. Небольшие. Показались одинаковыми: мальчики в кепках, девочки в красных платочках. Вскинули глаза не сразу: были заняты. Сидели над грудой книг, перекидывали быстрыми руками. Пока не приметили, пятился А. Штерн от чужих, от совсем незнакомых, к двери, к собакам, к мертвым сугробам.

И на ногах «концертные». Нелепо.

Девочка в шали, спущенной на глаза, нагнувшись, мела комнату.

Выкрикивала:

— Двинсь! ребята… Мишка, книги отодвинь!

Первая заметила доху. Распрямившись, спросила.

— Вы, товарищ, из МОНО? Инструктор?

Дернулся ближе к двери. Прогонят?

— Нет, я так… играю…

Расплылся щекой:

— Свободный художник…

Девочка, волоча метелку, подошла вплотную. Внимательно просмотрела: тонкое лицо, мечущиеся глаза, облезлую доху.

— Я секретарь ячейки Р.К.С.М. Вы на скрипке можете играть?

— Не могу. Я на рояле. Знаете… пианист.

Точно приценилась.

— Вы это? Знаем от товарища Тимофеева. Нам надо, чтобы на рояле. Ребята клавиши вбивают: необученные. Все одно бузят. Вы обучайте. На штат закрепим. По 11 разряду… Ладно?

Вцепился Штерн в широкое лицо. Раскосые глаза, прямые бледные волосы. Непонятная. Ждал: что дальше. Спросил, вдруг, не выпуская из глаз широкое и простое, как поле, лицо;

— А вы, что, давно секретарем работаете?..

— Год будет. Так если по 11, соглашаетесь?

— А, что же, вот вам интересно секретарем быть?

Выпустила девочка скупой взгляд из-под крутого ската лба.

— Да, вы ведь не от МОНО? Зачем это все… про то, как мы, да что мы. А насчет танцев Ц. К. Р. К. С. М. написало постановление — чтобы можно, кому не втерпеж.

Оцепило внимательное кольцо. Спросил кто-то тревожно:

— Это что… инструктор?..

— Не прогоните?

Не отвечали. Ползли недоверчивые взгляды по «концертным», по дохе, по завиткам длинных волос. Корчится человек!

Штерн снял боты.

— Разрешите поставить?

Брызнул смех. Ну и дядя! Откуда… такое?..

Секретарь сказала:

— Вы лучше поиграйте чего-нибудь. Чего умеете.

Прикрыв рот большой рукой, прорвалась внезапно смешливым повизгом. Брякнула на пол метелку; выкрикнула залпом:

— Повесели сам себя!

Перебросился хохот. Точно выяснилось что-то нужное о пришлом в дохе. Что непонятностью давило. Рухнуло недоумение.