Зажглись щеки тяжелым огнем меркнувшего костра, расплавились глаза в жидкий блеск, прерывался голос:
— Видишь… с бриллиантом!..
А Штерн смотрел шляпы, платья, юбки. Заметил остро и на всегда: обои с розанами, ковры с вышитыми замками и охотой, что татары — на рынке — за недорого.
Исцарапанные зеркала в мушиных точках. У Иды голубое лицо, морщинки усталости и испуга у кровяного рта прятались при свете фонаря. Электричество оголило.
Стало покойно: нащупал сразу почву: теперь оттолкнулся.
— Прощайте, Ида.
— Ну, почему вы не хотите? Вам надо наконец… просто… одеться…
Сказал с трудом, подбирая слова самые выясняющие, самые правдивые. Как Осипов:
— Нету прежнего. Плохо вам, Ида. Не верьте в ковры. Видите: облезли, зеркала тоже. Это приятно, конечно, что ванна… уборные хорошие… Про себя скажу: — замучит. Знаете, вот я Дуняши, что с кофе — испугался, вы Исаака. Напуганы мы.
Пригнулся к розовому уху:
— А сейчас одна мыслишка меня с ног сшибает: что отказываюсь я потому, что дешевы ковры… с башнями — которые татары… Не понравились, недорогие…
Отшатнулась:
— При чем ковры? Вовсе не дешевые…
А. Штерн заторопился:
— Ну, хорошо, хорошо!.. Извините… Я напоследок скажу, Ида: погибли… тонкие! Это потому, что раньше у нас было много, знаете денег. Вот, вот… николаевских, радужных… Да, помните Сметанич ночью студень съел? Да? А он замечательно Бодлэра понимал. Я понял много тогда из-за студня… У меня другое будет, Ида, другое…
Прервался переполненный слезами голос:
— Клуб рабочей молодежи!.. Они знаете, Ида, правдивые. С собой, с другими. Я посмеялся перед вами, что «Комаринского» сыгран им, а теперь прямо хочется прощенья у них просить… Простите… хорошие!
Ида пошевелила губами:
— Вы с ума сошли там на… окраине?…
Крикнула надрывно:
— Исаак!
Выбежал, путаясь в дохе, Алексис.
Барские боты забыл надеть. Опять неловко заскочил в трамвай.
Ехал с закрытыми глазами: нельзя смотреть на сверкающий город. Глянул только, когда мимо потекли сизые окраины. В клубе «имени Ленина» широколицая девочка сказала:
— А вы где-то боты потеряли?
Засмеялся, лаская глазами, как поле, широкое и простое лицо:
— Забыл… Не поеду за ними. Давайте, начнем… Вот палочка эта: «до», нота «до», головой вниз. Вот в эту клавишу бить. Указательным пальцем…
Когда вышел из клуба — дрожал. В голове тукал такт «Мы кузнецы» — по просьбе ребят подобрал.
Пришел и на другой день. Объяснял про «си». Понимали плохо: не умел объяснять. Нервничал, захлестывался то восторгом, то замолкал понуро, терзая хрусткие, длинные пальцы. Перемигивались ребята:
— Блазный!
Скоро привыкли к дохе, к восковому лицу, к неистовым глазам. Выучились «Кузнецам», называли: «товарищ Штерн». Пятеро и широколицая девочка знали все — ноты с «до». Первого мая Федя Казин — с слесарной мастерской — «Марш комсомольца», собственного сочинения, непокорными пальцами проиграл. Чаще просить стали: «товарищ Штерн, серьезное сыграй». 10-я соната плакала на всю комнату кумачевую клуба. Хмурились лица, замолкала беготня. Перекладывал А. Штерн Скрябина, озаглавив переложение: «Популяризация бессмертного». Лично благодарил инструктор Наркомпроса.
А по вечерам, по ночам горестно и горбато выстаивал на крыльце, всматриваясь в огромное, рыжее зарево, что палило за версты горячим, пьяным дыханием.
Стихи
Александр МакаровДочь стрелочника
Я помню дом кирпичный и пустой,
Где мрак глядит в глухие окна;
А рядом церкви купол золотой
Дождями утренними мокнет.
Кругом лабазы и трава,
На мостовой клубится ветер:
Из памяти камней не оторвать…
Те зори — разница от этих.
А над заборами откос,
И серебром горят нагие рельсы;
Там в сутки раз проходит паровоз
Поближе к солнцу боком греться.
На проводах стрекочут воробьи,
Заглядывая стрелочнику в будку,
И я дробовиком частенько: пли!..
Потом рыдал на стрелочника дудке.
У стрелочника дочь любимицу-козу
Пасла, где вился паровозный облак;
Я был оборван и разут,
Она чинила мне потрескавшийся локоть.
Как только день склонялся под откос,
Дочь стрелочника звонкую ведерку
Несла через чугунный мост,
А я — мешок за дальнею осокой.
Но раз отдал мешок и долго пропадал,
Забыл козу и будку на окраине;
Чужая слаще пилася вода,
И был весь мир открывшеюся тайной.
Расскажет только месяц в вышине,
Ему видней пройденные дороги…
Теперь простреленную шинель
Татарину сменял на ножик светлорогий
Однажды в дымном эшелоне
Мелькнула мне знакомая верста:
У самой будки пыльные вагоны,
Нагруженный снарядами состав.
Вернулся — льется зелень на меня…
Звезда на рукаве, и каска кверху пикой.
Как никогда, тепла была земля,
У дочери глаза — стальные повилики.
Только жизнь сложилася, как песня,
Вытянул гудок тревожные свистки,
А за ним снаряд в вагоне треснул…
Сотни их еще на волоске.
Я бегу по гулкому откосу
(Жизнь всегда, как денежка, проста),
Видим, в небе огненная россыпь,
Рвется со снарядами состав.
Видим, как пылает наша будка,
А за нею сгрудились дома…
Паровозу было очень жутко
Подойти к разымчивым громам.
…Прицепщик здесь… Прицепщика не стало…
Видны только радугой бугры:
У стрелочника дочь, упругая, как жало,
Когда сошлись и эхо, и разрыв.
Ее платок у буферной тарелки —
Ведь цепь легка, когда наложен крюк —
И, прежде чем закрыть испуганные веки…
Сигнальный флаг упал из мертвых рук.
Потом разгневанные вагоны
Умчал в луга сутулый паровоз.
Боялся я, что грудь моя застонет…
Любви моей — нескошенный покос…
Уж вечер спал в березовом пазу,
Когда несли ее от синего навеса;
В ту ночь любимицу-козу
По горлу колесом проехало на рельсах.
А сколько звезд сгорело наверху,
И сколько зорь остыло между нами…
Ведь этих дней теперь мне не вернуть,
Что сохранила ты, безоблачная память.
Михаил ГолодныйВ синевеющих просторах день устало потонул
В синевеющих просторах
День устало потонул,
Город томно отгуторил
Гулом улиц в вышину.
Вечер вдумчивый и маленький
Прислонился у стены;
Вышел я и на завалинке
Рядышком уселся с ним.
Мнилось, сердце все отдало бы,
Чтоб под вечер отдохнуть, —
Но принес мне город жалобу
На рабочую весну.
Дескать, слово мы нарушили —
Ветры нынче донесли:
«Семь домов еще разрушенных,
Девять нужно остеклить»…
Грусть пришла и нелюдимая
Стала жалить за грехи;
Позабыл я вдруг любимую,
Тихий вечер и стихи,
Фонари давно потушены
А в мозгу сверлит, сверлит:
«Семь домов еще разрушенных,
Девять нужно остеклить».
Михаил ГолодныйБезработный
Он ходил от дома к дому,
Он ходил с двора во двор.
Ныло сердце: нет знакомых;
Пели руки: есть топор.
Занозило плечи мукой,
Хрип в груди засел с утра:
— Продаются на день руки,
Звонкость, свежесть топора!
Пару рук, не знавших лени,
За макуху с топором!..
Но молчали: двор осенний,
Пес худой, безлюдный дом.
Вышел дворник за ворота
И сказал: в голодный тиф
Где ты, брат, найдешь работу,
Видишь, даже пес притих!
— Что ж, — ответил он, — не спорю,
Но пока с твоей руки
Обойду еще раз город
И три раза кабаки.
Было поздно. Стало позже.
Он ходил с двора во двор
И, встречая дом пригожий,
Замирали сладкой дрожью
И работник, и топор.
Антон ПришелецШвея
На улице дробятся звоны
И волны вешнего тепла, —
А у нее в глазах бессонных
Остановилася игла.
За строчкою уходят строчки,
Шурша душистым полотном:
А луч нащупывает щечку:
Под солнцем ломится окно.
Ах, выброситься б в эти звоны,
В изломанные тростники!
И к солнцу тянутся безвольно
Ее больные васильки.
Вот скрипнула устало стулом,
Два шага непослушных ног —
И судорожно распахнула
Под солнце узкое окно.
Хлестнули уличные гулы
И цоканье со всех концов,
Веселым ветром опахнуло
И солнцем залило лицо.
Так жадно-жадно задышала, —
Откидывая шелк волос,
Пьянеющая, грудью впалой
Впивала терпкое тепло.
И кланялась лучам и ветру
Приветливо… А на столе —
Застыла змейка сантиметра
И платья стачанный скелет.