Теплушка
Стоит только зрачки закрыть —
Образ деда всплывает древний,
Днем выходит он зверье душить,
По ночам — боится деревьев.
Стоит только зрачки расширить,
И в расширенных — образ внука,
Над огнем, над машинной ширью
Он кнутом подымает руку.
Между внуком и между дедом,
Где-то между, не знаю где,
Я в разбитой теплушке еду,
Еду ночь,
И еду день…
Потому я и редок смехом,
В том моя неизбывная мука,
Что от деда далеко отъехал,
И навряд ли доеду до внука.
Но становится теплушка доброй,
Но в груди моей радость иная,
Если деда звериный образ,
Если внука железный образ
Мне буденновка заслоняет.
Но в захлебывающейся песне
Задыхающихся колес
Научился я в теплушке тесной
Чувствовать свой высокий рост.
Понимаю — в чем мое дело,
Узнаю — куда я еду:
Пролегло мое длинное тело
Перешейком меж внуком и дедом.
Борис КовыневЗаячья любовь
Где туманы соснами пришпилены,
Где заря повесилась на сук, —
На рассвете не смеются филины,
На рассвете хорошо в лесу.
На опушке изумрудно-пуховой,
Где пасутся васильковые стада,
На рассвете зайцу длинноухому
Отдалась зайчиха без стыда.
Ах, недаром на складки моха
Земляникой упала кровь, —
В сладострастьи заячьего вздоха
Прозвучала первая любовь.
Но в тумане радости и дрожи
Не видали заячьи глаза,
Что охотник шагом осторожным
На опушку тихо вылезал.
Только выстрел, повторенный эхом,
Только раненого сердца крик, —
В колокольцах заячьего смеха
Оборвали звонкий миг.
Умерли и заяц и зайчиха,
Умерла их первая любовь.
И опять все зелено и тихо,
И не пахнет высохшая кровь.
Ветерком развеяны печали,
Заросли охотничьи следы.
Только сосны старые скучают,
Что не видят зайцев молодых,
И осталась только пара чучел
От проклятой заячьей судьбы.
А двуногих кто теперь научит
Без стыда по-заячьи любить?
Александр ЯсныйМай
Был двор, как двор, как всякий двор
Заводский огорожен.
Блестели рельсы, как укор
Пропыленным дорожкам.
А в поле камень — так и тот
Заулыбался Маю.
Угрюмый сторож у ворот
Светлел необычайно…
И мальчик шел, а дома мать,
А за стеною — поле…
Станки, как мальчики, с ума,
Сошли с ума по воле.
Но сталь не любит, чтоб устал,
Железо любит резвость…
Гадал мальчишка о кустах,
А ноги врозь полезли,
Мотор секунду не гудел,
Секундой стало тише…
На каменном полу хрипел
Урезанный мальчишка…
Взревел испуганный гудок,
Взвыл жалобней и глуше.
Бросая сотням жадных ног
Случившееся в уши.
Бежали, прыгая чрез ров,
Чрез головы глазели,
Как рыжая сочилась кровь,
Как камни розовели.
А в поле камень — так и тот
Заулыбался Маем…
Угрюмый сторож у ворот
Светлел необычайно.
Николай КузнецовВагоновожатый
Я — простой вагоновожатый,
Вожу трамвай
По нитям рельс,
И на улицах,
Зданьями сжатых,
Ногой рассыпаю трель.
От чумазых домишек заставы,
Через
Шумный гранитный центр
Перевожу я
Людей оравы
И ссаживаю в другом конце.
А когда,
На перекрестке,
Стрелочница переводит путь, —
Я люблю ей,
Как знакомой,
Подмигнуть.
Между остановками
Проскальзываю,
Электро-цветы
С проводов срываю,
И звонками
Всем приказываю
Сторониться
Перед моим трамваем.
Пока сон людей не скосит,
Продолжаю
Трамвай гонять,
И ворчат на меня
Колеса:
«Когда же в депо отдыхать?»
Николай КузнецовДень уйдет, утихнет город
День уйдет, утихнет город,
Улыбнется месяц за окном,
Каждый раз в такую пору
Я сижу задумчив за столом.
Месяц, месяц, ты любимец ночки,
Будь хорошим, подскажи,
Как в стихов размеренные строчки
Сердце мне свое вложить.
Не ответит месяц на мои вопросы, —
Самому придется разрешить,
Вьется дым кудрявой папиросы,
Я сижу задумавшись в тиши.
А пока гуляет ночка
До утра по улицам пустым,
Я кусочки сердца в виде строчек
Положу на белые листы.
П. Логинов-ЛеснякГород в овраге
Кружит апрельский ветер, играет прошлогодней листвой.
На разбитой тележонке трясется куродоевский исполкомщик Мартын Петрович. Едет встречать сына родного, едет и думает:
«Большая сила в бабе. Не объедешь спроста никак, хоть ты что».
Одна дорога к хутору Домны Зайчихи, а мыслей у Мартына бесконечно много. «Ночевать стоит полтину. Харчишек гривен на семь. А ежели щипнуть бабенку — за гостя сойду».
Хлестнул Мартын чалую кобылу, чтоб рассеять тоску, перестать думать. «Эх, не надо было на ночь ехать»…
Не тут-то было. Так и прет в голову всякая всячина. Будто, живется Мартыну лучше всех людей на свете. Катается он в тарантасе, с кучером на козлах, — прощай безногая кобыла! Катается меж городом и хутором молодой Зайчихи, и ломают перед ним шапку мужики: председатель исполкома! А что ему поклоны, если сама молодая Домна Никаноровна ждет его на всю ночку до самого утра.
Скрипит телега, кряхтит и вздыхает Мартын Петрович.
Вот и лес кончился. Серой глыбой приткнулся к нему хутор Зайчихи. Домна гусей на двор загоняет. Задрав голову, глупая птица сердито кричит хозяйке: го! го! го! а она идет плавно с заткнутой за крутые бедра юбкой, круглая, как мяч.
— Киш! киш! Ко двору!
Бесповоротно решает Мартын Петрович: «Лошадь подкормить надо. Рубль двадцать проживу — пустяк»…
Солнце еще не закатилось. От двора клином протянулась тень.
Приложив ладонь к глазам, смотрела Домка на подъезжавшую подводу. И, когда тень покрыла лошадь, крикнула звонко:
— Мартын Петрович, далеко ли?
— Сына встречаю!
— Заезжай!
Что за диковинка такая? Никогда не было этакой встречи. Лошадь Мартынову распрягал на дворе работник. А сам он сидел в чистой хозяйской половине, где на окнах цветы, везде чистота, а в незакрытую дверь спальни видна кроватка с горкой подушек. И в первый раз стыдно Мартыну Петровичу за грязные сапоги со стоптанными каблуками, за потертое барахло на плечах, за всю свою неуклюжую, медвежью внешность.
— Садитесь, Мартын Петрович. Устали, небось?
— Ничего, Домна Никаноровна… Народ мы, соответственно, невзыскательный.
— Уж извините! В городе у вас теперь норовят пофрантить. Это вот мы, черномазые…
— Как вам сказать. Обыватели — точно. И притом — отсутствие пролетариата.
Вильнула задом, усмехнулась глазами серыми, насмешливыми. Э-х, не умеет он, исполкомщик, вести разговора с женщиной!
— Сейчас приготовлю чайку, Мартын Петрович. Садитесь!
Сидит гость на краешке стула, смотрит на портрет генерала Скобелева, оглядывает безделушки перед зеркалом на комоде, и сам себя режет не ножом, а похуже ножа.
«Тридцать лет был на заводе — это раз… Сын коммунист приезжает — два…»
Пробует Мартын Петрович оправдаться так и этак. Вспоминает доброту сына: авось не обидятся Дема. И все люди знают, небось: прут под вешним солнцем земляные соки, добреют бабы на солнце. Нет, не виновен Мартын и каяться не в чем ему?
Правым ухом слушает куродоевский исполкомщик Домну Никаноровну, а слева опять кто-то возьми да шепни:
«Эх, голова… Сидеть бы тебе в заезжей вместе с мужиками кушать соленые огурцы за семь гривен и агитировать насчет Антанты и продналога. Чего лучше?»
Да разве до этого Мартыну? Каждую минуту готов он высказать все, до конца. Так и так, мол, по-семейному, соответственно положению по причине, значит, доброты вашего сердца хочу, Домна Никаноровна, учинить с вами союз нерушимый…
Фыркает ярко вычищенный медный самовар. В новом платье сидит Домна, облокотясь круглыми локтями на стол. Слушает Мартын Петрович и поддакивает:
— Соответственно так выходит, Домна Никаноровна. За материю-то по чем платили?
Сама собой тянется рука гостя к кружевной пелеринке вокруг белой шеи хозяйки.
— Небось, по рублику за аршин?
— Ох, Мартын Петрович! И не говори! Такая дороговизна во всем. В голодное время отдала полпудика ржаной.
— Тэ-экс! Прочная, кажись, и нелинючая?
— Сойдет! К свадьбе новое сошью, Мартын Петрович!
Так и осталась протянутой в воздухе рука ошарашенного гостя.
— К какой это, соответственно, свадьбе?
— Да что уж таить, Мартын Петрович! Небось, присмотрел сынку первейшую красавицу.
Сразу полегчало на сердце.
— Оно, признаться, этим вопросом не занимался. Нынешняя молодежь, кто ее знает, не угодишь ей соответственно.
— И-и, бог знает какие вкусы у них! Вчера девчонка голопузая была, а ноне, глядь, — комиссарша.
— Мой Дема не комиссаром. Был красным командиром, теперь рабфаковцем и партийный, соответственно.