— Это что за чин такой?
— Учится он, Домна Никаноровна.
— Что ж, — хочешь Демьяна выше себя самого произвести?
— Нет, Домна Никаноровна, не считаю себя высоким. Куда уж мне без этого самого, без крылышек…
— Каки таки крылышки, Мартын Петрович?
— Эх-ма, понять это надо! То ли дело с жинкой, соответственно, и прочее такое…
Засмеялась Домна Никаноровна серыми игривыми глазами, и ямки показала на пухлых щеках, да такие, что все бы на свете отдал за них Мартын Петрович, ничего не пожалел бы. Надо исполком покинуть — готов; надо разойтись с сыном, — что ж, хоть и тяжело, а ничего не поделаешь.
— Кушайте, Мартын Петрович! Не взыщите на плохом угощении.
— Оченно даже не плохое угощение, Домна Никаноровна. Притом же, с вами сидя, забываешь о пище.
— Полно-те, Мартын Петрович!
— От души говорю. Ежели не хотите поверить, то вот вам мое…
Босоногая девчонка, приоткрыв дверь, позвала хозяйку:
— Тетенька Домна, кот пришел.
— Скажи, не велено никого пускать! И так тесно.
— Он не уходит.
Пришлось итти самой.
— Народ ноне озорной пошел. Никакого сладу с ним.
«Сорвалось», подумал Мартын Петрович. За стеной слышит он громкий голос хозяйки:
— Проваливай! Здесь член исполкома!
— Э-э, тетенька! Какая штука — член! Я, по крайности, за твою доброту последний пиджачишко пропью!
— Да ну тебя! Скажет тоже. Плати пятьдесят тыщ.
Еще сидели полчаса. Говорили по-душам, во всем соглашались. О чем ни скажет она, все кажется Мартыну Петровичу правильным. И скуп он, Мартын Петрович, и плохо жить одинокому, и кругом чужие люди — все правильно. И самому хочется высказать каждую мелочь, чтобы стала ей понятна вся его жизнь. Ежели поймет, то, значит, сегодня же и судьба решится.
А того не понял он, что скучно хозяйке от его речей, до того скучно, что прямо хоть зевай.
— Пройдемтесь, Мартын Петрович, на свежий воздух.
— Хоть на край света, Домна Никаноровна!
Вот тут-то и началось.
Осмотрели хутор со всех четырех сторон, обошли огород, усадьбу.
И все рядышком, плечем к плечу, как муж и жена.
— Не холодно тебе, Домна Никаноровна?
— Ничего.
— Туфельки, кажись, промокли?
— Немножко есть.
Подняла одну ножку, другую. Забилось сердце Мартына Петровича: ох, изводит баба!
Встретился колодец — и туда заглянули.
— Осторожно, Домнушка, голова закружится.
Несмело взял ее за руку куродоевский исполкомщик, а сам тяжело глазами впился в ее глаза.
«Решай, Мартын! Сумеешь захватить счастье — молодец, не сумеешь — головой в колодец»…
Не сопротивлялась Домна, только потихоньку отстраняла сильные Мартыновы руки и увертывалась от колючей бороды:
— Не надо, Мартын Петрович, увидят… Не надо…
— Пускай!..
— Смотри! Нельзя вашему брату с буржуйкой якшаться!
— Э-эх, Домнушка! Не знаешь ты!..
Засмеялась, ничего не ответила. А когда прошли шагов пятнадцать, с обидчивым выражением молвила:
— Уж очень стеснили мужички. Лучшую землю отобрали…
Молчание.
— Коровенку некуда выпустить, Мартын Петрович…
— Да, кажись… того…
— Вон тот вихорек, возле поля? Вон, видишь?
— Вижу.
— До-зарезу он нужен, Мартын Петрович! Так стеснили…
В упор жгут серые, теперь не игривые, а жесткие глаза. Некуда податься Мартыну Петровичу.
— Вихорек… Гм-м… Да…
— Ну, да, вихорек!
— Можно… Отчего нельзя?
В доме постояльцы готовились спать. На дворе около лошадей хлопотали заезжие мужики. Вместе с Мартыном Домна осмотрела его чалую кобылу, поломанную телегу, покачала головой.
— Куда нынешнему начальству до прежнего!
В первый раз в жизни неловко Мартыну Петровичу за худую облезлую клячу, за разбитую тележенку. Бывало не так. Едешь куда угодно со спокойным сердцем и чистою совестью: своими трудами нажитое добро, ни одной советской копеечки не прилипло рукам.
Пришла знакомая босоногая девчонка, зажгла лампу.
— Лушка, ты в сенях нонче ложись. Постели гостю вот здесь, у окна.
— Вы не беспокойтесь, Домна Никаноровна… Я в людской с мужиками, соответственно.
— Ну, что вы! Грязища, духота…
Лушка живо принесла перину, пару подушек, одеяло.
— К обедни тебя разбудить, тетенька?
— Не надо… Я сама проснусь.
— Ну, я побегу!
Топая босыми ногами, Лушка скрылась за дверью.
— Пятнадцатый год девчонке, а уж с ребятами гуляет.
— Н-да… Я не стесню вас, Домнушка… Домна…
— Спите! Христос с вами!
Захлопнулась дверь спальни. Чуть слышно шуршанье платья, и слегка возилось что-то на полу.
«Богу молится на коленках»…
Старался Мартын Петрович забыться, ни о чем не думать.
«Крышка! Довольно! Увлекся немного, пора и за ум взяться. Подумаешь за какое добро ухватился»…
Нарочно хочет Мартын Петрович загородиться стеной прошлого и вырывает из этого прошлого клочки воспоминаний. Завод близ Питера. Годы нужды, годы лишений. Жена, умершая через пять лет после женитьбы. Сынишка Демочка, и он тоже работал в мастерской. А дальше — забастовки, волнения, аресты. Два года ссылки в Якутскую область. Первая революция, вторая. Дему проводил на фронт. В голодные дни поездки с продотрядом в хлебную Сибирь. Наконец, из центра перебросили сюда, в глухой городишко лесного захолустья… Работал, не покладая рук. Устал, издергался, и вот как будто не то отдых впереди, не то, страшно сказать… измена, отступление!..
«Неужто измена? Да разве нельзя взять эту буржуйку в ежовые рукавицы, под его, Мартына, жесткую диктатуру?»
А без бабы трудно. Ой, как трудно! Вчера вздумав хлеб испечь, только муку зря испортил: сверху чугунные корки, в середине тесто. Пробовал пришить рукав к гимнастерке, — людям на смех получилось: руку не протянешь в рукав, трещит по всем швам, окаянный.
И при всем этом — красавица баба. Вон, у колодца давеча, эх-ма!
Душно Мартыну Петровичу. Скинет одеяло, вновь натянет. Повернется на правый бок, захочется на левый.
«А почему, соответственно, не заперта дверь в спальню? Ой, Мартын, берегись!»
Взять бы закутаться в одеяло и уснуть. Ан, нет, повернуло иначе.
«А не все ли равно? Грех маленький, грех большой. И почему обязательно грех? Не сейчас, так после»…
А за окном темная апрельская ночь. И в этой темноте где-нибудь, — близко ли, далеко ли, — движется тот поезд, на котором едет Дема. Шутка ли! Три года разлуки, три года не встречались отец с сыном.
Хрипло пробило одиннадцать часов.
И ясно слышит Мартын Петрович: не спит Домна. Шорохи, кашель, странные непонятные звуки, словно кто-то тяжело дышит над самым ухом.
Целых пять минут, пошатываясь, стоял у косяка дверей Мартын Петрович, как преступник, как вор в чужом доме. И вдруг все вихрем закружилось, застучала кровь в висках, и поплыл он вместе с перегородкой, с полом под ногами, поплыл в темную пропасть…
«Прости, Демушка… Прости грех отцовский, тяжелый»…
Кружит апрельский ветер, шелестит прошлогодней листвою.
По неровному проселку едут двое: впереди сидит Мартын, сзади приткнулся Дема.
Сначала сын о себе рассказал. Да так рассказал, что и концов не найдешь: все в один клубок сплелось, пестро-цветистый. Попробуй поискать путь-дорожку от заводского цеха в красную гвардию, от Тулы к Перекопу, от степного шляха к столичному рабфаку. И весь он, Дема, обвеян ветрами ураганными, закален днями пережитыми.
Недаром сказал Мартын, как только тронулись в путь:
— Молодец ты у меня, Дема. Соответственно, первеющим в городе человеком будешь.
— Ладно. А почему такое не слыхать о вашем Куродоеве, словно вы там на другой планете?
— В овражке мы, Дема, в овражке! Кхе-хе?
— То-то, батька, больно ты прокис в нем. И плесень на тебе заметна. Не сердись, батька.
— Чего сердиться… Знамо…
Не спеша рассказывал Мартын Петрович о себе, обо всем, что было и есть в городке на дне оврага. Промолчал только о Зайчихе, о своей связи с ней. Зачем говорить об этом? Придет время, сам догадается. Хорошо, если бы Дема головой в здешнюю жизнь окунулся, посмотрел ей прямо в глаза и сознался: «Прав ты, батька, от греха не убережешься тут!»..
Ехали целый час, миновали несколько деревушек, забрались в лес, и тогда обоим стало скучно.
— Дочь слесаря Ивана Хорькова знавал? Помнишь, девчонкой на заводе бегала?
— Помню.
— У нас она теперича, в Куродоеве. В самые голодные годы приезжает сюда, ищет чем бы прокормиться. Встретились, узнала меня. Ну, соответственно, поговорил я в наробразе. Учительницей она теперь в городе. Ничего, живет.
— Живет?
— Живет!
Как будто обрадовался Дема. И повеселел даже. С самого детства знал он белобрысую Олечку, лучшие годы провел с ней. И вот такая встреча, при таких обстоятельствах! Зашевелились воспоминания, теплой струей пробежали где-то глубоко внутри, где-то там, в укромных уголках забытых или ненужных на фронте, за книгой на рабфаке… Может быть, этому виной были вот эти последние три дня в поезде, когда отдыхали ноги, руки, мозги, отдыхало все тело, а кругом были спокойные, тихие будни. И хотелось думать только о ней, — не о городской учительнице, — а просто об Олечке белобрысой, ну хотя бы об Ольге Ивановне, чорт с ними, с именами! Не это важно, а вот что важно… Ну, что же, в самом деле, важно?
И ничего не мог придумать в ответ.
— Дема, а Дема?
— Ась?
— Скучно лесом ехать?
— Немножко да.
— Заедем, Дема, на постоялый двор. Выпьем чайку, селедочку закусим, оно и того.
— Небось, и самогонки найдется?
— Нет, этого здесь, соответственно, не водится. Бабенка тут одна хозяйкой. Живет себе спокойно, тихо, оченно даже тихо.
— В тихом омуте, батька, черти водятся. Валяй-ка до дому, ну ее к дьяволу!
— Как хошь! Я только так. А нащет хозяйки, соответственно, ты зря ее облаял, Дема. В полном смысле тихий элемент.
— Ладно, чорт с ней. Дома потолкуем.