Ровесники: сборник содружества писателей революции «Перевал». Сборник № 1 — страница 37 из 39

И вот на сходе как-то раз приступили мужики всем скопом, и беднота на этот раз от рук отбилась, гомонит: «Почему, говорят, ты, председатель, за учительницей не наблюдаешь? Почему, говорят, ребят наших в церковь пускать перестала и молитвы читать в училище не велит, и батюшке о. Перфирею всякие вольные слова выражает? Какой такой порядок, чтобы дети бога не боялись?»

Яшка не знает, что сказать — много на фронте слыхал всякого. Задумался, стоит, а сход наступает: «Ты, говорят, председатель, ты ей нашу волю объясни, как, значит, мир решил, а не то от Сошек дорогу покажем».

Опечалился Яшка, но так как был он теперь общественный человек, себе не принадлежал, ничего не сделаешь, пошел, строгость решил держать, ну просто сам себя без ножа резал.

Как пришел, взглянул — другие слова говорить хотел, не те, что придумал.

— Ты что, Яков, пришел?

— Я от схода, как председатель, значит.

— Что такое?

— Да вот мир на тебя, Нина Матвеевна, дюже обижается, что детей в церковь не пускаешь. Почему так?

Нина долго молча и внимательно разглядывала Якова.

— Ты председатель комитета бедноты? большевик? — и потому как она это слово сказала, у Яшки от сердца отлегло.

— Большевик.

— Ну, вот видишь, товарищ большевик, — ласковое казала Нина, — какой же ты большевик, если этого не знаешь, — иди сюда, в читальню, книжку дам, прочтешь, узнаешь, почему детей в церковь водить не хочу, почему сама не хожу и тебе не советую.

Яшка чужими ногами шел вслед за Ниной в читальню, слышал только ее голос, но слов не понимал, весь растворяясь в ласке ее голоса.

Нина достала пачку тоненьких книжонок, выбрала одну Яшке.

— Садись, читай сейчас же и на сходе об этом скажешь, — но видя, что Яшка минут десять все на одну страницу смотрит, взяла у него книжку, села против и начала читать сама, а Яшка опять слышал только ее голос, видел ее лицо и ничего не понимал, а когда на сход пришел, само собою все вдруг как-то в голове сложилось.

— Учительша правильно делает, — объявил он сходу.

— Как так?

— А так, потому как царя не надо и бога не надо, вот оно что, — фантазировал Яшка, — и попов не надо: один вред от них.

— Эй, парень, не завирайся, не кощунь, гляди, отсохнет язык, ты брехни да отдохни, а ты без отдыха, почитай, целый год языком чешешь: бога не надо, попов не надо! Тебя-то, сукин ты сын, кто кстил? не поп, а? А хоронить кто будет, коли сдохнешь, аль помирать не думаешь, аль, как собаку, без попа зарыть себя допустишь? — наступали старики.

Но беднота приутихла: коли Яшка говорит, значит, знает что говорит, но все же, видимо, не одобряла.

А Яшка опять не знает, что сказать, как быть без попа: кто кстить будет, кто хоронить, опять же какая девка без венца жить будет, а потом вдруг обозлился:

— Да што он, поп-то, ты ему попробуй денег не дай, он те окстит. А? А схоронит он тебя даром? — провоняешь, лежа под образами, а ему трешницу вынь да выложь, и кто больше даст, того на кладбище проводят и поминать целый год будет; Андрона-то вон на вечный помин записан за то, что со всего миру шкуру содрал, а умри наш брат, за рублевку-то кадилом в церкви раза два мотнет и забыл, как звали.

Тут беднота зашумела:

— Это верно, правильно, правильно! — старые обиды на попа вспомнила, распалилась, с стариками седыми сцепилась, но все же насчет бога было у всех сомнение, и споры разгорелись тут до самого рассвету, только уж учительницу оставили совсем, ни разу больше не помянули.

С тех пор Яшка в читальню стал ходить; придет, возьмет книжку, и сидит смотрит, а читать не может, ничего не видит.

Видит, слышит, чувствует только одну Нину Матвеевну, которая или в этой же комнате, или где по близости, и словно у Яшки даже и тела нет, и кости все вынули, ну просто нет его, сам не знал, что с ним такое, везде ее перед собою видел, хоть и смотреть боялся, от книги глаз не поднимал, и от нее ничего не хотел, только вот придет и уничтожится сразу весь и больше ничего, и счастья от этого хватало Яшке.

* * *

Иннокентий все еще не нашел подруги жизни, хотя под угрозой призыва вопрос этот два раза за время войны ставился очень остро, но оба раза все как-то улаживалось консисторией.

Сейчас этот хронический жених, возвращаясь из церкви, на площади встретил сына бакалейщика, Геничкина брата, и подмигнул на выходивших из школы Якова и Нину:

— Слыхал, Ниночка-то Самгина с Яшкой вязёным схлеснулась!.

Бакалейщик посмотрел в сторону вышедших, покрутил головой, но ничего не сказал.

Иннокентий утешался:

«Высоко летала, низко села. Папашины-то карманы на изнанку вывернули. Раньше-то нами гребала, а теперь вон оно как вышло».

И то сказать, время-то какое, весна — зык, известно — щепка на щепку лезет, девка на возрасте… Да и девка ли? Гляди, давно оклёвыш. Го-го-го.

Яшка услыхал смех псаломщика, знакомую насмешку в нем почуял, вскипел обидой прежней и про себя решил:

«Попа Перфишку пощупать надо».

А. КостеринАсир-Абрек

Чеченская песня.

Была ночь.

Апрель, а ветер хлестал дождем и снегом, с плачем и стоном метался по горам, ревел в ущельи, перекликался по вершинам.

В ущельи, темном, мглистом и днем, сливались два потока, гулко бились у скал. Ущелье то надрывно вскрикнет от боли, то гневно взвоет, — дрожат скалы, с рокотом сыпятся камни…

Слезятся струйками воды стены сакли, обваливается глина, обнажая ребра стен. В щели рвется ветер, струйками ползает по спине.

В широком горле печи жарко тлеют угли, трещат поленья, рассыпая искры. Тянет жаром, багровые блики рдеют на посуде, на лицах, кроваво вспыхивают в глазах.

Полулежа на подушке и войлоке, я слушал, как ревела черная ночь над саклей, прислушивался к гортанным звукам разговора хозяина и его гостя.

Хозяин, молчаливый горец-чеченец, спас меня от добровольцев, укрыл в своем горном хуторе. Знал он по-русски слово «кушать» и несколько ругательств. Сидя на корточках в оборванном бешмете, внимательно слушал гостя.

У гостя, Аслана, тонкое, хищное лицо, нервные, тонкие губы под усами. Движения мягкие, кошачьи, рассчитанно-скупые и ловкие.

По знакомым словам и ругательствам я догадываюсь, что беседа идет о казаках-кадетах, о мужиках-большевиках, о борьбе на плоскости.

Был 19 год. По стране в зареве пожаров хлестали свинец и таль. Трели и переборы пулеметов, гул орудий, топот миллионов, — металась страна по расхлябанным дорогам при разбитых паровозах, в разбитых вагонах, мимо вокзалов — червивых, вшивых, трупов с выдавленными окнами и дверями… Был 19 год, на плоскости пылали станицы и аулы, дрожали предгорья от грохота орудий. Под перевалом со снежных вершин слышен гул равнин, топот миллионов.

Свыше пяти тысяч красноармейцев укрылось среди лесов, скал, ущелий. Шли мы по узким тропинкам, что царапаются над пропастью и прыгают через пенистые потоки по зыбким мостам. Ушли под перевал, разбрелись по хуторам и аулам, пасли стада коз и баранты, ковыряли землю и ждали…

Ужин только что кончился. Спать рано. Оставалось слушать, как перекликаются, дрожат и стонут горы, хлещет ветер дождем и снегом…

Скоро месяц, как живу в горах. И за этот месяц только один раз видел русских, которые шумным табором — женщины, дети, красноармейцы — прошли через тихий хуторок, прилипший на скате ущелья за перевал.

За этот месяц я близко познакомился с несложной жизнью горца-чеченца, с его небольшим хозяйством. Я уже знаю молитву, которой учит меня Айша — сестра хозяина, дикая красавица, гибкая, с небольшой грудью, с красными, точно надкусанными, губами. Она же учит меня своему языку и уговаривает принять мусульманство. Я ее немного боюсь, когда она близко задорно склоняется надо мной, звонко засмеется, сверкая зубами и черными глазами. И вместе с тем чувствую, как прирастают ко мне горские замашки, настроения, растет близость между мной и Айшей.

— Что, товарищ, скучаешь? — неожиданно обратился ко мне Аслан.

Говорил гость по-русски хорошо, что редко встречается у горцев. Спросил его, учился ли он где.

— Нет, в Сибири пять лет был, в ссылке…

— За что же вас туда угнали?

— За Зелим-хака… Знаете Зелим-хана?

— Да, слышал… абрек?

У Аслана блеснули глаза, рука затеребила кинжал.

— Да абрек… Только по-русски это выходит разбойник, вор, не хороший человек, а по-нашему абрек, который за свободу бьется и умирает…

В глазах Аслана сухой блеск огни. Тонкое, хищное лицо напряженно застыло, вздрагивали губы под усами…

— Большой человек был Зелим-хан, сильный и гордый… В 11 году окружили его в пещере, войска нагнали — роту солдат, три сотни казаков, полицию, пулеметы, орудия. Заняли все пути, все выходы. А Зелим-хан в пещере-то один. Прислали к нему солдата — …«Сдавайся, Зелим-хан, нет тебе выхода»… — Посмеялся Зелим-хан и отвечает — «Пусть ко мне придет тот, кому я нужен, и покажет бумагу от самого царя, что все штрафы с бедных людей будут сняты, будут освобождены все из ссылки, тогда я сдамся»… Бумаги ему не дали, да и самого в пещере не нашли, — ушел и видели, куда и как ушел, а через месяц в Хасав-Юрте казначейство ограбил.

Аслан дослал кукурузный листок, шамиль-табак и скрутил папиросу.

— Абрек, это — большой человек, сильный, — продолжая Аслан. — Был у меня кунак большой, лучше брата родного — ингуш Сослам-бек, с Зелим-ханом ходил. Флейшер-генерал хотел аул разорить, где жил Сослам-бек. Тогда Сослам-бек послал жену к генералу и сказал: «Если генерал меня не повесит, а расстреляет, то я сам явлюсь»… Повесить позор большой для абрека… Флейшер обещал не вешать его, а расстрелять. Сослам-бек пришел… Генерал — сволочь, его слово, как хвост собачий, — он повесил Сослам-бека…

Аслан замолчал, неподвижно уставился на огонь, слушал горные переклики, стон ущелья, хлюпанье дождя у порога. Долго не прерывалась тишина и молчанье сакли. Ласково вспыхивал костер, угли жарко тлели и мигали…