Ровесники: сборник содружества писателей революции «Перевал». Сборник № 2 — страница 14 из 47

А она бежала к тюрьме, потому что некуда было больше бежать.

Не спрашивала себя зачем, а шла подгоняемая могучим инстинктом, обливаясь слезами, беспомощная и жалкая. Ни единой души не встретив, мимо наглухо замкнувшихся, черствых домов, выбрела на площадь, на крутой обрыв реки, против острога. Низким забором, жутким четырехугольником осела тюрьма.

Шла вперед, к темным полям, а оттуда, к ней, другая женщина.

Повстречались, взглянули, остановились и поняли.

И встречная обняла Марию Николаевну за плечи, тихонько повернула:

— Отойдем, голубка… гонют оттуда…

Отошли не спрашивая друг друга и сели у обрыва на лавочку, одинокие в сумерках вечера, как отставшие от пролета печальные птицы…

Незнакомые и разные — Мария Николаевна, жена начальника гарнизона, и просто Федосья, жена деповского смазчика, и вместе родные и близкие единым чувством, единым сердцем, — две измученные женщины смотрели скорбно на черный острог.

Темнело быстро, молчал проклятый город…

* * *

Мещанин Опенкин, старожил и домовладелец, обитал напротив ворот военного городка. И сейчас, завернувшись в тулуп, стоял за забором в своей ограде и, сквозь щель, терпеливо смотрел на улицу.

Больше всего он боялся, как бы не повредили заново сложенную дымовую трубу. И без хозяйского глаза в такую ночь свой дом и усадьбу оставить не мог. Потому и торчал на дворе уже с час, ожидая, что будет.

У ворот городка обычно маячил один часовой.

Теперь их было трое и ружья держали они в руках.

Глотала ночь последний слабый свет, поскрипывал морозец.

Недавно был слышен говор, выклики, движение солдат. Теперь и это стихло, и над городом словно закрылась стеклянная крышка, отгородившая его от звуков.

Против этого затишья даже каленые нервы Опенкина боязливо настораживались. Что еще будет?..

Обернулся, удивился: за сараем небо расцветало огненным заревом.

«Где же горит?» — соображал Опенкин.

А медно-красный полог огня дышал и расширялся, как северное сияние. Уже пламя жгло тело города, а он все молчал, окованный мертвым оцепенением. И, наконец, откуда-то с колокольни, сорвался несмело набатный, словно пробный удар, повторился еще и смолк, испуганный молчанием…

Освещались кровавым, зловещим блеском кирпичные корпуса и не было почему-то теперь часовых у ворот.

И внезапно, издали, со стороны тюрьмы, трескуче рассыпался ружейный залп… И, вдобавок, пощелкали одиночные выстрелы.

Опять замерло.

С тупым любопытством ожидал Опенкин.

От ворот городка отделились три фигуры, перебежали на сторону опенкинского дома и, хоронясь в тени, остановились как раз против щели. Стояли и один у другого поспешно срывали погоны. Потом убежали, оставив прислоненной к заплоту винтовку.

И вскоре, другие, темные фигуры, горбясь и пригибаясь, как призраки, заскользили вдоль стен.

Приостанавливались у раскрытых ворот городка и таяли в их мраке.

Вот крикнул кто-то, и Опенкин подскочил от оглушительно ахнувшего выстрела…

Ожила, пробудилась ночь, наконец — то развязался узел молчания.

Жиденько в начале, поднялось ура. Перекинулось подхваченное…

Шум окреп.

Ура росло, вливались новые глотки, разрастался грозный гул…

Ударил выстрел — потонул в человеческом реве.

Резко, перебивая голоса, как сорвавшийся с цепи, загрохотал пулемет и тут же стих, точно подавился.

В бездне двора металась неясная, разъяренная масса, точно озеро разбушевавшееся билось в берега.

В окнах, вверху мелькали и тухли нервные вспышки огней… Бежали там, внутри со свечами. Уже переплескиваются в улицу брызги людской волны — выскакивают за ворота одиночные люди. Поминутно то там, то здесь властно прокатывается выстрел, алей и ярче полыхает зарево на кирпичных стенах, слившихся с ночью.

Визги, крики. Несется к опенкинскому забору раздерганная кучка людей, спинами ударяются в затрещавшие доски. Короткими револьверными хлопками огрызаются на со всех сторон наседающую массу.

— Братцы, спасите, спасите, — пронзительно верещит знакомый Опенкину голос, голос Малинина, городского головы…

И тут же, словно прорвав плотину, поток солдат, винтовки наперевес, обрушивается на прижатых к забору…

* * *

Их девять человек.

Это их, отворив свой зев, выбросила тюрьма в темень ночи.

По трое в ряд. Руки скручены за спиною.

Мерно шагают, идут — куда?

Как гроба заколоченные дома — отклика не дождешься.

Предали их ночной пустыне, от живых еще отрешились люди, позабыли.

Уже умерли они для тех, кто, связанных, передал их конвою смертников.

Вывели в расход, и дела о них, вероятно, складываются сейчас в архиве. Осталась пустая формальность — расстрел…

Баландин шагал во втором ряду с краю. Около путался в длинной шинели, оступался в снегу и шашкой звенел конвойный. Или палач?

Бесконечно высоко, бесконечно чуждо искрились в бархате неба прекрасные, безучастные звезды. Жестко и больно схватила запястья грубая веревка — на расстрел идущего вязали, — не все ли равно?

И эта саднящая боль и широко раздавший грудь морозный, вольный воздух посла спертой тюремной вони, — странно заслонили почти физическую осязаемость грядущей казни. И это тихое ночное шествие развеяло кошмар пережитых часов. Сосед Баландина шатался, старался не отстать и что-то глухо бормотал все время.

— Гляди, горит… — внезапно выговорил он ясно.

Баландин оторвался от бездумной путаницы мыслей. Со всех углов в его мозгу слетались мысли, куда-то устремлялись и, натыкаясь на какой-то выросший заслон, бессильно падали и путались перед его стеною.

И оттого, хоть мозг работал страшно, — было полное бездумье.

С трудом приподнял голову. На черном горизонте восходило небывалое светило, пламенным багровым глазом моргавшее издали…

— Сворачивай налево!

И, замедляя шаг, процессия влилась в ущелье переулка, кончавшегося лесом. Раздвинулись в ухабах и сугробах, точно пьяные избушки, как кладбище разбитых кораблей. Пахнуло издали родным, сосновым бором…

А шедший впереди Баландина вдруг спотыкнулся и упал. И все остановились.

Конвойцы подбежали подымать.

Мучительная, смертная тоска змеиными глазами поглядела на Баландина.

Он стиснул зубы. Крепче-крепче.

И знал, что если чуть поколебаться, малость приослабнуть — и сразу распадется все и онемеют ноги.

— Пошел, пошел! — заторопили сзади.

Как тяжело, как неохотно шевельнулось тело, приходя в движенье…

И, совершенно неожиданно, как будто сверху, звенящий крик:

— Товарищи, ложись!..

Мысль — молния — Решетилов!

Слепо бросился в снег и, в тот же миг, над ним из-за сугробов хлобыстнул огнистый залп…

Прыжками, через городьбу сбегались люди, совались на колено и гулко разрывали пламенной иглою темноту.

— Сдавайся, суки!..

Некому сдаваться, кто может — убегает.

К Баландину вплотную подскочил солдат, штык близко, — беспощадная стремительность замаха… Удержался:

— Лежи, товарищ, сейчас развяжем…

Кричит Решетилов:

— Баландин тут?..

Душа взорвана радостью звериной, с земли кричит, отзывается:

— Здесь, здесь!..

Кругом смеются, выкликают, истерически рыдают вырванные от расстрела люди.

— Да стой, чорт! — ворчит Решетилов, — стой, Николаха, дай руки-то развязать…

А за домами рос пожар волнистой буйной гривой. Послышалась далекая стрельба…

И вдруг — глаза Баландина радостно схватили бегущую к ним из переулка, спотыкающуюся по сугробам женскую фигуру в белом платке и знакомо-родном жакете…

М. Кравков.

Стихи: В. Наседкин, А. Макаров, Ев. Эркин, Д. Алтаузен, М. Скуратов

ГНЕДЫЕ СТИХИ.

Написал мне отец недавно:

«Повидаться бы надо, сынок.

А у нас родился очень славный

В мясоед белоногий телок.

А чубарка объягнилась двойней,

Вот и шерстка тебе на чулки.

Поживаем, в час молвить, спокойно,

Как и прочие мужики.

А еще проздравляем с поэтом.

Побасенщик, должно, в отца.

Пропиши, сколько платят за это —

Поденно, аль по месяцам.

И если рукомесло не плоше,

Чем, скажем, сапожник, аль портной,

То обязательно присылай на лошадь,

Чтоб обсемениться весной.

Да пора бы, ты наш хороший,

Посмотреть на потрет снохи.

А главное лошадь, лошадь!

Как нинаможно пиши стихи».

Вам смешно вот, а мне беда:

Лошадьми за стихи не платят.

Да и много ли могут дать,

Если брюки и те в заплатах?

Но не в этом несчастье, нет —

В бедноте я не падаю духом,

А мерещится в каждый след

Мне родная моя гнедуха.

И куда б ни пошел — везде

Ржет мне в уши моя куплянка.

И минуты нельзя просидеть —

То в телеге она, то в рыдванке.

И, конечно, стихи никак —

Я к бумаге — она за ржанье,

То зачешется вдруг о косяк,—

Настоящее наказанье.

А теперь вот, когда написал,

Стало скучно; молчит гнедуха,

Словно всыпал ей мерку овса,

Иль поднес аржаную краюху.

Но в написанном ряде строк

Замечаю все те же следы я:

Будто рифмы — копыта ног,

А стихи — наподбор гнедые.

В. Наседкин.

ОВРАЖНЫЕ ПЕСНИ.

Хлещут поля весной

И задымившейся брагой.

Кто-то идет за мной

С песнями от оврага.

Пой, мой любимый, пой

Древнюю песню нашу

О широте степной

И о раздолье пашен!

Снова серебряный стук,

Слышу — встревожены кони.

В даль, в полевой полукруг

Дикой лечу погоней.

В поле! за полем! в степь!

До горизонта навскачь!