— Ловите не ловите, а воевать не буду…
Начальником волземотдела выбрали Комара. Какой это был человек? Человечишка. Маленький, бородка ершиная, глаза, как мышонки, бегают — юла настоящая. Начальствовать страсть любил. Первым долгом притащил из поповского дома бюро старинное, поставил в отдельной комнате и засел за него. Начальствовать любил, но всякому угодить старался. И вашим и нашим: и кулаку и бедняку. Никого обидеть не хотел.
Волревком, комитеты бедноты по деревням учредил. Мужики стали в гости ездить в заснувшие в пуховых зимних перинах именьица, богатые хутора. Ездили, забирали по мешочку ржи, то овсеца…
Заснувшие в логах именьица, богатые хутора проснулись, зашевелились… Эге… подбираться стали… Хватит, ребята, спать…
Съезжались богатеи друг к другу, беседы вели. Что и как… Как это царь сдрейфил и что теперь после этого всего будет… Только толку от этого мало жди. Яшка Вавилов, язва ему в бок, неспокойный человек, каждый день надумывает, да все новое и новое. И откуда это у него берется, как из прорвы сыпится! Декреты совнаркомовские на стенах волревкома наклеил. И все по декретам, да по декретам норовят… Мужики, как шмели, на сходках: айда, наше право, — дождались… Ловкий мужик Ленин этот самый, больную жилку нашу нащупал…
Из именьиц и богатых хуторков слухи плели, с Германии его подослали…
А Влас седой, борода по пояс, над глазами брови, как мох на березе — косматые да корявые опустились. Глаза серые, добрые из-под лохматой шапки смеются народу. Стоит он на сходе, хлопает большими замусоленными кожаными рукавицами и смеется:
— Шалишь, ребята! Германцы такую голову не сделают… Кендовая голова, крепкая голова… В ревкоме видал, на стенке висит. Такая голова либо в Алтае завсегда родится, либо на Волге-матушке, потому силы в тех краях много и народ там родится особенный…
Снова он хлопал рукавицами и щурился со смешком серыми глазами на мужиков.
В логах богатые именьица и хутора не спали: ссыпали золотое зерно в мешки и прятали куда кто: и в навоз, и в снег, и в лес возили, только бы не досталось мужику.
А мужики смирные были: не били, не ломали и в округе пожаров не делали…
Касторий Баран в ревком чуть не каждую неделю ходил, прислушивался к декретам. Декреты земельные — милое дело. Богатые мужики стращали, что все это смехота одна, курам на потеху… Что вот пройдет неделька, другая и все переменится… Будут вам, мужикам, декреты-то… Зачешете затылки…
Прошли святки, подкатила масленица. В этом году такая масленица, что дым коромыслом стоял. Мужики блинов горы напекли, самогон в моду ввели. Яков Вавилов ругал на сходах мужиков:
— Что это вы, ироды, надумали революцию в сивухе утопить? Погодите же, я до вас доберусь!.. Поймаю кого, бороды выдеру ваши козлиные…
Архип бородастый по пояс, плечи косая сажень. Ладошка, ежели в кулак сложить, молот выйдет, давай только наковальню. Гладит ладошкой бороду и Яшке умилительно, как девица, ответ держит:
— Яков Семенович, комиссар наш ты милый… Нельзя, Яков Семенович, допрежь нельзя… праздник такой вышел… Земля, и хлеб, и слобода, и все тут… Потешиться, стало быть, надо…
— Я те потешусь… — погрозил Яшка Вавилов, а сам засмеялся.
Мужики загоготали весело, раскатисто.
По логам эхо тоже загоготало, а на колокольне вороны шарахнулись…
Закружили, завертели снега. Парчу серебряную, боярскую копытами коней вздыбили, взметнули, раскидали. А в розвальнях парни (с фронта германского вернулись) развеселые, а девки — ягодки земляничные. Щеки алые, губы алые — ребят дождались, колокольцами смеются.
По дорогам, по запушкам поезда масленичные бубенцами сыпали. Сыпали, хохотали, разливались-потешались… А гармоника, как пьяная, пиликала и визжала, номера с коленцами потешными вырабатывала…
А по избам половицы со стенами-переборками ходуном ходили. Фронтовики откалывали плясовые.
В небе, как золото червонное, смеялось пьяное солнце и все ближе и ближе подбиралось к земле и шевелило золотыми раскаленными иглами ее боярские парчевые наряды в логах.
Изба у Кастория Барана на краю села, словно село подпирает, чтобы с горы не скатилось, ушла по пояс в землю по самые окна. Груз большой, нивесть какой, приняла избушка, втопталась в земельку по пояс, уперлась корявыми руками — подпорками, нахлобучила шапку мужицкую мономашку-крышу соломенную на серые глаза-оконца. А за околицей солнце, как мужик в пестрорядной рубахе в колеснице с бубенцами со смехом раскатывается.
На дворе прогалы черные, а с крыши закапали серебро — капельки: руп… руп… полтинник… руп…
А под стрехой воробьи: Чир-вик… Чир…вик… Чир…р… Веснянка идет…
В хатке душно, семь едоков. Деду Амосу невтерпеж духота зимняя, избяная. Прокисла она овчинами, да кислой великопостной капустой…
Восемь десятков, как восемь галок, мелькнуло и улетело. И не воротишь больше.
А как веснянка улыбку свою покажет, так деда на заваленку тянет…
Сядет дед Амос на заваленку седой, борода длинная-длинная, клином в колени ушла… Волосы на голове лохматые, пожелтели от времени… Глаза щурятся от золота, в небе раскаленного.
Сидит, кряхтит дед. Ой, дед ли? Сидит, кряхтит древлянин, седой, мшистый.
Древлянин с городища… С киевского, с древлянского, с забытого-забытого бревенчатого городища… Вот что…
Изба лапами-подпорками облапила деда и щурится со стариком в небо.
А в небе Ярила огненный в колесницах золотых раскатывает. Раскатывает, будоражит, кружит головы, зажигает кровь…
Яр-хмель бродит в жилах…
Бродит, бунтует кровь, туманит молодые головы…
Блуждает весна солнцем… Целует весна солнцем…
А дед кряхтит на завалинке:
— Ох-хо-хо… Веснянка идет… Веснянка…
И гладит дед широкой ладошкой лысую, как слоновая кость, голову.
— Ох-хо-хо… Веснянка идет…
Маринка высокая, грудастая, сильная баба — жена Кастория говорила мужу:
— Гляди, Касторка, весна идет… Кабы не прозевать. Мужики за шест взялись. Сходи к Комару. Попроси десятинцу покосцу в «Кувшинках». Сходи, мой добрый…
Касторий жил с бабой ладно. Оба, как пчелы, над землицей гудели, сосали с нее жизнь. Ребят здоровых четверню народили, хлебом ядреным от них пахнет. Работники скоро будут… А земли мало… Нахлобучил Касторий шапку — мужицкую мономашку и надумал к Комару сходить.
Дед на печи, как мальчишка задрал ноги, уперся ими в потолок и напутствие Касторию на дорогу кинул:
— Ты смотри, Касторий, перво-наперво выпроси в «Кувшинках» десятинцу с того самого, где кочки драл, потому без покоса зарез. Сдохнешь.
Касторий шел дорогами, а дороги ручьями вспененными, неугомонными распевали…
Над прогалами почерневшими трепыхал-замирал жаворонок…
Солнце за ниточку золотую его подбрасывало, поддергивало.
На душе у Кастория смеялась радость.
Земля в прогалах, как конь вспененный, потела — дымилась испариной и ждала беременности.
По полям ходили мужики с шестами: землю делили.
А именьица в логах, хутора богатые совсем надели черный креп траурный и грачи на березах, как соборные певчие на поминках, горлопанили…
Горбули — большое село на горе. Под горой озеро. Налево взмахни — верст на пятнадцать оно ушло. Направо — взметни, — двадцать наберешь. На макушке горы церковь куполами зеленит, а на колокольне вороны с галками, как монашки, подворье открыли…
Улица по горбу горы протянулась веселая, нарядная. А поперек ней — дом, дом большой, высокий с белыми колоннами. За домом сад большой. Дом — помещичий. Сельцо Горбули было когда-то помещичье. Да помещики все пораспродавали, оставили себе одно именьице десятин в триста… А по Рождестве Яшка Вавилов выжил последнего помещика из старого дворянского гнезда и вселил в белый помещичий дом волостной ревком…
В волостном ревкоме отделы разместил. Каких только отделов не было! Земельный, военный, продовольственный, народного образования, посевком и другие какие-то… Мужику голова от них кружилась. А все надо, потому вся власть на местах. И мужику самому надо дело ладить. Не все барину с портфелями ходить, — пусть походит и мужик.
Старый Архип головой качал:
— Дивно это, сколько в волости портфелей завелось, а надо все надо…
Касторий Баран долго блуждал по барским палатам, пока нашел волземотдел.
Комар сидел в отдельном кабинете за старинным бюро и начальствовал. Касторий Баран прямо к бюро, — так и так, товарищ Комар… Земельки бы мне надо… Семь едоков, — земли три десятины…
Комар шмыгнул по бюро мышиными глазами, выдрал со старой волостной книги лист чистый и спрашивает:
— Тебе где, Касторка, земли?.. И сколько ты запашешь?..
— Мне бы много не надо… Мне бы «Кувшинку»…
— Ту, которую ты корчевал?..
— Ту самую…
— Сколь?..
— Десятинку бы одну…
— Изволь…
Комар наклонился над столом, обмакнул скрипучее перо, высунул язык и вывел крупными каракулями на вырванном из книги листике:
Удостоверение.
Дано это удостоверение свободному гражданину Горбулевской волости Касторке Барану на право покоса в Кувшинках. Одна десятина от Алексея Страшного, в чем и расписываемся и печать к тому.
Касторий ног не чуял под собой, когда домой бежал.
Прибежал, а Маринка ласково к нему:
— Ну, как?.. Ну, чего Комар сказал?.. Дал?..
Касторий вынул из-за пазухи белый лист со штемпелем и показал:
— Вон…а… Дал Кувшин…к…у…
— Кувшинку?.. Ах, ты мой желанный!.. Теперь наша, стало быть…
Касторий убедительно вскинул глазами:
— А то чья же?.. Вестимо теперь наша… Комар так и сказал: земля — трудовому народу.
— То-то, — проворчал дед. Кряхтя он слез с печки, подошел к окну, огляделся и сурово позвал сына: — Дай-кось сюда бумагу… Надо посмотреть, што дали.
Касторий подал волостное удостоверение деду, тот долго приглядывался к нему, потом уставил большим корявым пальцем в печать и сказал: