Ровесники: сборник содружества писателей революции «Перевал». Сборник № 2 — страница 30 из 47

И ребенка она приняла, видать, за несколько дней до прихода «дворянки».

— Живет, должно, на хлебах-то Степановых.

Стало злоботно, муторно.

В помнила, как три месяца взад утопилась здесь «Копчик». Интеллигентка. Гимназию кончила. Когда свихнулась — хотела идею какую-то. Чернотой похвалялась. Что-то про революцию брякала. Носилась с женским вопросом.

Потом попала во «Вренелогический». Да поздно было уж. Сначала думала месть напитать. Доказать мещанам хотела: «Вот, мол, нате вам. Буду как вы». И доказала. Покрылась тело корой. Нос завалился. Под этим же деревом ее откачать тормошили. Да попусту. И был под деревом омут.

Сама Ариша старалась его оплывать.

А теперь вот. Даже не прыгнуть. Просто тихо скользнуть. Омут примет. Омут добрее Степана.

— Степа. Только б увидеть еще. Поглядеть…

В Зоологическом взвыло зверьё. Кормежка. Звери попросту рвут от дымящихся туш куски горячи и те́рпки.

Прикроет лапой тяжелой. Надсядет грудью на мякоть. Мордой вроится наискось. Ворчит и срывает. И грудь у зверя широка.

Стояла долго перед афишей кино. Потом у витрины. По-детски, не соображая, смотрела. Потом поймала ребенка. Хотела тихо ласкать. Он вырывался. Раскопала мелкий совзнак — купила пряник. Дала ребенку. Сама кусок отломила. Потом по Тверскому дошла до площади. Улыбнулась на монастырь:

— Не туда ли махнуть? Грехи зачитывать буду. Недаром девки смеются: — Что монастырь, что бульвар. Оба дело — к копейке. И на бульваре он. Монастырь-то девический.

Дело было к двенадцати. С трамваев спешили. Сидела как на скамейке на низу пьедестала у Пушкина. Косился мягко на низ. И, казалось, подмигивал.

Его перебили:

— Поз-звольте, барышня, к вам…

— Проходите…

— Наркомпочтительно вас наркомпросим…

Прогнала их наотрез.

— И к-к чорту… Наркомфинансы товос. Разнаркофинились.

Остановился трамвай. Мимо Пушкина трое. Две женщины. Третье — не разберешь. Шагали быстро. И вдруг…

Арише почудилось… Метнулась почти бессознательно. И бессознательно крикнула:

— Нина, Нина Василь… Нина Евгеньевна…

Та мучительно долго не узнавала.

— Ариша я, Нина Евгеньевна!

— Однакоже вы изменились. Вы совсем не одеты. Пойдемте — поговорим.

В Гнездниковский. На лифте. В девятый этаж.

Пили чай. Жевала тонкие ломтики. И боялась расспросов. Еще бы! Нина Евгеньевна — дама по-партийному строгая. Может быть, говорят и года. Бой жизни, с достоинством скошенный, прида́л сановитость и выдержку. В слогах и жесте сквозит механичность и убежденность зубрежки. В голосе — авторитет.

О Степане Ариша не смела. О себе как газетную передовицу.

— Жила. Голодала. Работа от случая к случаю.

— Удовольствие не было.

— Словно пустая бутылка.

— Бутылка… Вы выпиваете?

— Бывает.

— От нашей жизни не гвозди жевать. Безработные вроде.

— А зачем вы тогда… не сказавшись уехали?

— Так. Делать там нечего. На сухом и рыба подохнет.

— Нехорошо.

— Как кому. Бывает и хуже.

— А знаете, мой Колтычев…

Но зазвонил телефон.

— Извините…

Ушла, оставив Аришу в жару.

О Степане больше ни слова. Разговаривала ни прочего. И между прочим:

— Работу получите. Заходите через неделю. Впрочем, можно и раньше. Придется, может, в провинцию.

«Должно, услать захотела. За Степана боится. Аванцом приревновала». Ее душило: — Встать вот и выпалить: «Не нуждаюсь я, мол, ни в тебе, ни в работе. И в Степане твоем не нуждаюсь. А то: „мой Колтычев“… И в провинцию. Пусть с тобою качается. Пусть»…

С трудом сдержала себя. Вслух сказала:

— Давно работы хочу. Хоть на Камчатку.

— Прекрасно. Может быть, не далеко. Зайдите дня через два…

Работу дали в детдом.

В коммунке детской затеплилась снова. Дети словно котята. Не отходили от новенькой. Тут решила и жизнь дожинать. С детями лучше всего. Как фонарики. Светятся.

Ходила курсы вечерние слушать. И на Грузины к рабфаковцам. Бывала часто у Нины Евгеньевны. Как-то грудью надеялась: «Когда-нибудь да застану».

У Нины Евгеньевны была своя пиявка под ложечкой. Недаром тонко отметила «мой». И не то что боялась Ариши.

Она боялась другого: Степан увидит Аришу и от обоих уйдет. Ариша как-то влетела к ней с девочкой. Двенадцатилетней.

— Нина, Нина Евгеньевна…

И стушевалась:

— Эта девочка… Нина Евгеньевна… Знаете, ей торговали. Кто-то пьяный. Она вырывалась.

— Нету, тетенька, тетенька… Она у нас… Я у Непихи…

— Ну да. У Непихи. Я ее… Это здесь старуха такая. И ее непременно в приют.

— Я не хочу.

В приют девчонку устроила. Но заподозрила и промолчала.

И приехал Степан.

Вернулся из командировки в Сибирь. Большими делами ворочал, имел доверие органов.

Вошел неожиданно. Ариша была у Нины Евгеньевны. Он, видно, с кем-то дошел до дверей. Потому что, широко раскрыв их, с обрывком слов вхохотался в квартиру. И сразу смех оборвал. Чуть не брякнул о пол чемодан, увидев Аришу.

— Степа, родинка…

Нина Евгеньевна вскрикнула. Рванулась, чтобы заслонить.

Ариша опередила. Спружинясь, пинком отшвырнув в нее кресло, она метнулась к Степану.

Но в секунду позиции переменились.

Степан, сначала остолбенев, вдруг съежился и умырнул в дверь боковую. И чемодана не взял.

Не смог, должно, разобраться. Не ждал.

За ним торжественно, флагом подняв прическу, двинулась Нина Евгеньевна.

Ариша спа́ла. Медленно, точно ноги налились свинцом, вышла из комнаты.

Через минуту Степан, «разобравшись», метал молнии Нине Евгеньевне:

— Убила девку, негодная.

— Ты сам, ты сам же ушел. И чемодан позабыл у дверей.

Ночь, такую же гиблую, как в октябре, несмотря на начало апреля — Ариша всю пробродила. Шла бульварами вниз. Долго стояла у Достоевского, книги которого зачитала до точек. Потом у храма Спасителя.

Как вернулась в коммуну, что с ней было этою ночью, — ничего Ариша не помнила.

И не помнила многих дней и ночей.

В тифозной горячке она провалялась недели. Когда очнулась — долго искала себя. Свои руки и плечи.

И увидала Степана.

Ловил дыхание:

— Помнишь, как в лазарете. Теперь квитаюсь с тобой.

— Не отходил.

— Искал, Ариша, тебя. Душу вымотал. Я бы с ней не сошелся. Пусть хорошая, да холодна.

Твердели ноги с трудом. Словно вода в них. Но поправлялась.

Степану всё рассказала. И про Шкорина. И про ребенка.

— Видишь, какая я грязная. Ты, Степан, виноват. Жила бы тихо в деревне.

— Глупая…

— Только, Стёпа, теперь я боюсь. Несчастным сделаться можешь…

— Я слыхал, что тиф убивает. И вообще пустяки. Ломаться будешь — нарочно достану.

От детей не ушла. Степан захаживал часто. Уговаривал переселиться к нему.

— Детей, Степан, я не брошу. Люблю их больше тебя…

— Значит, дело мое — ерунда. По пословице: кончил дело — гуляй с женотделом. А жить по прежнему думал.

— Детей не брошу, Степан.

Приходил. С детями свыкся. Гостинцы таскал. И подолгу глядел на Аришу.

Алексей Платонов

Стихи: Вл. Жилкин, А. Ясный, М. Рудерман, М. Малишевский, Т. Дмитриев

ТЕЗКА.

Ударит ли гнев по сердцу плеткой,

Сойдется ль в мыслях клином свет,

Тоскую ль, нелюбим красоткой,—

Гляжу на ласковый портрет.

        И вдруг краснею, как березка.

        Когда за письменным столом

        О Марксе старый друг и тезка

        Беседу поведет тайком.

Начнет бранить за вид унылый,

Шептать, прищурясь со стены:

— Ты болен, тяжко болен, милый,

Худой болезнью левизны.

        Как горестно тогда по строкам.

        По комнате в мышиный лаз

        Сочится разум жарким током

        Из прорези монгольских глаз.

И хочется на полуслове,

Цветистый сон стряхнув с плеча,

Понять, что в мире нет толковей

И ласковее Ильича.

Владимир Жилкин

* * *

И был. Мне надо было сталью

звенеть. И был я как стальной,

но есть усталость и у стали

отливающая синевой.

И у людей есть. Под глазами

есть у людей стальная синева,

у тех, что многое узнали

и не сказали все слова.

Так хочется иной раз лечь,

прилечь и отдохнуть хоть малость,

хоть малость вышибить из плеч

в плечах застрявшую усталость.

И ороситься волчьим потом,

забыть и повернуть назад:

мои тяжелые глаза,

мою чахоточную поступь.

Но строг тяжелый горизонт,

он, как и мы, забыл про жалость,

и будто бред. И словно сон

моя вчерашняя усталость,

и снова злой и милый путь,

меня уводит по проселкам,

туда, где, славя вещий труд,

дымят рабочие поселки.

И если я грущу о ком,

и думаю о чем не надо,

все оттого, что боль тоской,

тоской, что не взглянуть глазком

на сделанную нами радость,

что в ночь разбухнет голова,

что в волчью ночь, под звездной кровлей,

я захлебнусь соленой кровью,

не досказав свои слова.

А. Ясный.

* * *

Ночей апрельских не пересказать

И только булькаешь веселым сердцем;

Зимой — лазейка в май через глаза,

В которые б глядеться и глядеться;

В апреле же лазейка напрямик

Через звезду и собственный язык.

Кромсает воздух будто бы ножем

Далекими гудками и свистками,

И я по голову перегружен,

И под ногами кирпичи и камень!

Швырнуло в май, швырнуло как в ручей,

Волна шипит, захлестывает, душит…

А я накрылся полотном ночей