Ровесники: сборник содружества писателей революции «Перевал». Сборник № 2 — страница 41 из 47

Не ходи, бел-кудрявый,

Мимо мово саду,

Не топчи, бел-кудрявый,

В саду мою мяту[2].

Но прекрасные старые песни поются все реже и реже. Умирает старая деревенская песня. Замолкает милая песня о льняных кудрях, цветном сарафане и троицких ландышах. Песню вытесняет романс, как разгульные «Ах, вы сени», вытесняет изломанный «тусте» (тустэп) и апашский «танго», завоевавший, хотя и задним числом, почетное место на деревенских вечеринках.

Но, пока, в ранний час святочной беседы, еще вспоминается старина. Бел-кудрявый Лель невидимо ходит среди девушек, кокетливо поглядывая на опущенные ресницы, нарядные кофточки и узорные кружева на коленях.

Гриня, приглядываясь, ищет свою невесту (она прячется где-то в углу), все время охорашивается, покручивая замшевые усики, приглаживая волосы и оправляя алый платочек над сердцем. Заметив смуглое личико, розовеет и волнуется.

А за окном звенит гармошка: идут парни. Девичьи песни рокочут веселей и чаще: белый голубь туже взбрасывает крылья, туже опускается на вздрагивающие, испуганные плечи.

На колодце воду черпала,

Уронила в воду зеркало.

Уронила — не расшиблося,

Целовала, — не ошиблася.

Песня замолкает. В широко-распахнутую дверь вваливаются ряженые. Неуклюже прыгает лохматый медведь, торопливо кланяется тщедушный, протягивающий руку, Попик, проходит, с огромным лотком в руках, Продналог, степенно шествует за ним товарищ Урожай с окладистой бородой и с пышным, как борода, снопом в руках, а бойкий песенник — разудалый Ваня-Ключник, — подбоченясь и поводя плечами, плывет мимо девушек легко и стройно, как лебеденок.

Хором — весело — запевают девушки:

Что ты, молодец не женишься,

На кого, радость, надеешься?

А песенник, притопывая, плывет дальше:

Я надеюся на девушку,

На свою прежню сударушку.

И, останавливаясь, хлопает руками:

Ай, ты, девка, притопорщилася,

Сзади, спереди сугорбилася.

Девушка конфузливо отмахивается, а песенник, оборачиваясь, кокетливо дразнит:

Изломала свою спинушку.

Целовала во всю силушку.

Опять останавливается, весело оглядываясь на девушек, песенник. Теперь кокетливо подразнивают девицы:

На болоте стоит пень,

Повернуться ему лень.

«Пень» лениво качает головой:

Шея не ворочатся, —

Целоваться хочется.

Шумят ряженые, смеются девицы, звенит поцелуйное золото песен, приходят парни, — начинаются танцы. Старомодная кадриль: ленивые пары, взявшись за руки, неторопливо движутся по избе; «тусте» — стройный парень, бывший во время царской войны во Франции, пересыпая жемчуг деревенской речи галльским зерном — шумно топает пыльными валенками; «танго» — румяная девица, приподымая ситцевую юбку, неумело откидывается назад — к груди важного, с надутыми щеками, кавалера. Хрипит в руках деревенского апаша широкорастянутая, терпеливая двухрядка.

Потом — те же поцелуйные песни, те же румяные лица, те же кокетливые улыбки.

Подпояшу я милого

Тоненькой резиночкой,

Поцелую побольней,

Назову картиночкой.

А «картиночка», четырнадцатилетний мальчик, бледный от стакана злейшего самогона, широко растягивает алые гармонные мехи:

Купи, мама, таратай, таратай,

Меня, дуру, покатай, покатай.

Улыбаясь, подхватывают девицы.

Таратай мой не катается,

Сидит дура, улыбается,

Поцелуя дожидается.

Гармонист встает, приплясывает. Подросток-девушка, беря его под руку, машет белым кружевным платком.

Свому милому прибавила красы:

На белую грудь повесила часы.

— Мадам! — перебивает гармошку голос парня, носившего когда-то острый французский кивер. Гармошка стихает. Потом вздыхает польской мазуркой. Льноволосая девушка мягко убегает с обнявшим ее парнем, во время бега отталкивается, а потом, когда парень падает на одно колено, быстро кружится вокруг, широко распахивая руки.

А стихает мазурка, — вспыхивает «русская». Парни и девушки размыкаются полукругом. Девушка-цыганенок, выскальзывая из полукруга, откидывает голову и, подняв над головой белую кружевную шаль, мягко перестукивает каблучками. Застывшая на мгновение гармошка плещет певучим водопадным серебром: танцовщица то мчится в очарованном человеческом кругу, легко играя шалью; шаль плывет за ней, как тихая чайка, то, останавливаясь, мягко уплывает назад, взбрасывая к откинутой головке кокетливо-вздрагивающую руку. И когда уплывает назад, навстречу ей — с острым, похожим на кастаньеты, топотом бросается веселый, разрумяненный Гриня. Догоняя девушку, Гриня хлопает руками и, ухарски подбоченясь, кружится рядом. А она, с легким вскриком метнувшись в сторону, снова замирает, закутываясь шалью и чутко поводя плечиками: словно озябшее на заре весеннее вишневое деревцо. А водопадное серебро гармошки плещет все тише и тише: под замолкающий плеск, пара, взявшись за руки, плывет устало и мягко и только при новом гармонном звоне быстро размыкается: девушка, крутясь, по-прежнему ворожит кружевной шалью, а Гриня, то приближаясь, то отталкиваясь, ловит ускользающие ворожащие девичьи руки.

А за окнами ворожит голубая ночь; через час, перед рассветом, мы едем полями, смотря на призрачную темь далей, на огромный, смугло-розовый, как мак, Антарес — тревожную звезду предутрия, на мягко-плывущую под шапью облачка ущербную луну, похожую на девушку-цыганенка, на вязаный шарф зари, небрежно брошенный на лесные плечи.

Шарф зари землянично розовеет, прозрачное сияние ложится на снега, сияющей снежной дорогой идет прекрасный голубой гость прекрасной земли день.

IV. Заколдованный круг. — О богородичном плате и человеке в оглоблях. — Зовы скитаний.

Снега бледнеют, ломким воском проступают первые ручьи, за ручьями — стыдливые, истомленно-смуглые проталины. Над проталинами, над лазурными раковинами первых озер радостно плачут снежнокрылые чибисы. Тонко и розово (словно мягкий оттиск зари на ленивых облаках) веет теплое земное дыхание: пар. Весна.

Весна — спутница моих скитаний. Скитанья — прекрасные спутники моей жизни. Но, пока смуглая грудь полей тонет в зыбком серебре вод, пока студеные воды звучно омывают лесные подножья, — итти еще нельзя. Надо ждать первых зеленей, подсыхающих тропинок, успокоенных, неизглаголанно-прекрасных зорь, сверкающих, как вечные врата в сказочные страны.

Я смотрю в окно: древняя небесная ваза зыбится лепестковым ворохом нагретых облаков, широкая сельская улица — лепестковыми отражениями матово-облачного солнца.

Проходит улицей нищенка-цыганка в стоптанных лаптях, с холщевым мешком за плечами. Стучит в окна. Принимая ломоть свежего хлеба, крестится. Разговаривает о чем-то с румяной девушкой. Девушка посмеивается, открывая мраморные зубы, разводит руками, а потом быстро взбегает на крыльцо и, запрокидывая голову, долго смотрит на бледное, но теплое и ласковое, солнце.

Нетрудно отгадать, о чем говорила девушке цыганка:

— Выйти тебе, ласковая, за богатого жениха.

И, кто знает, может быть, девушка поверила: мечтает, томится, поет за прялкой о «бел-кудрявом» молодце?.. — Многому верят в деревне.

Как-то пришлось мне разговориться с соседкой-бабой. Говорили о боге, о церкви, о колдунах, о юродивых. Баба, вздыхая, не соглашалась. Зевала, крестила рот, сердилась.

— Да вот, к примеру, возьмем Пеньковского Максима, — съездил бы ты к ему, не стал бы толковать: «того нет, этого нет». Враз бы восчунулся.

— Что за Максим?

Баба заговорила ласковей.

— Ведун. Прозорливец. Уж так-ой, батюшка, прозорливец, что другой раз диву дашься.

— На картах гадает или по книге? — вспомнил я другого «ведуна», Васю Горошного.

— Говори с тобой, — отмахнулась баба. И перекрестилась: — По наитию духа свята.

Она помолчала, оправила платок, придвинулась ближе.

— Нашелся вот эдакой же, вроде тебя, молодчик, малицинер: «арестовать, грит, надо его — это Максима-то, — народ он только омманыват». Ладно, поехал. «Ты, грит, будешь колдун Максим?» — «Я самый, только не колдун, а человек божий. А приехал ты, парень, зря: отправляйся-ка домой, да поспеши». Ну, тот — назад. Приехал, а жена и умерла в одночасье. — Вот, батюшка, какой он, Максим-от.

«Максим» меня заинтересовал. При первом случае поехал я в тихую деревушку «Пеньки».

Маленькая, похожая на баню избушка. У входа — кучка баб и девиц в широких шалях и овчинных мехах. Среди баб — грустный, похлопывающий рукавицами, мужик, у которого только что угнали лошадь. Печальные, в тихом сиянии надежды, глаза. Лубочно-скорбные лица. Горе (измена мужа, обманы жениха, безденежье), принесенные в грубых, дрожащих ладонях.

Лесенка вверх, скрипучая дверь, светелка. Те же девичьи и бабьи лица. Кульки, корзинка, свертки, — пироги, яйца, мануфактура.

— Уж ты, Максимушка, прими, не обессудь.

— Чем богаты, родной, тем и рады.

«Божий человек Максимушка» лежит на мягкой, покрытой стеганным одеялом, кровати. Голый. У Максима широкое, жесткое лицо, рыжевато-лисья шапка волос, окладистая, мягко упавшая на крепкую грудь борода. Не молод, но мускулист и — очевидно — силен.

Он, прищурясь, оглядывает баб, складывающих в углу свои приношения, улыбается, а иногда, морщась, буйно размахивает руками и голосит.

— Осеняется, знать, — пугливо вздыхает тихая, подпершая рукой берестяно-желтую щеку, старуха.