Ровесники: сборник содружества писателей революции «Перевал». Сборник № 2 — страница 5 из 47

«Неужели Архипова могут убить? — подумал Баландин и уверенно ответил — могут, могут. И меня сейчас».

Даже тронул в кармане револьвер.

— В самую львиную пасть, — усмехнулся, — наверное там и Сергей Павлович. Он еще утром увиделся с Решетиловым, — благо, остановились в одних номерах и уже о многом переговорили.

Не успела встретившая в сенях Баландина горничная юркнуть с докладом, как в прихожей появился сам Иван Николаевич.

Баландин открыл-было рот, чтобы сослаться на записку, но уж Малинин жал ему руку.

— Знаю, знаю, что скажете! Просто, молодой человек: посмотреть вас захотели и познакомиться. Не люблю я этой разъединенности — сидят себе люди по углам и друг друга не знают… Пожалуйте, проходите. По мне каких хочешь взглядов, убеждений будь, а уж компанию держи. Ну, очень рад… очень рад… Господа, наш кооператор! Любите и жалуйте.

Баландин сразу заметил Решетилова, небрежно развалившегося в кресле, взглянувшего с мимолетным любопытством, и черные дуги бровей женского лица, испытующе, даже насмешливо, обратившегося к нему.

Когда Малинин представил его, дама, сощурившись, чуть кивнула прической и отвернулась. Решетилов, конечно, его не узнал, но поздоровался крайне любезно, а начальник гарнизона взглянул как-то сбоку и даже, удивленно: не большевик ли уж?

Малинин сразу же потащил всех к столу.

Решетилову почетное место: справа хозяйка, слева Мария Николаевна. Баландин рядом с протоиереем — напротив. Из конца в конец передавались вина.

Баландин мучился. Минутами такая поднималась горькая обида за себя, что он готов, пожалуй, был достать револьвер…

Присутствие Решетилова отрезвляло, успокаивало.

Тогда верилось, что он дурачит этих сытых, краснолицых.

Он — военный лазутчик во вражеском стане…

И Баландин чокался с отцом иереем…

Решетилов с Марией Николаевной — на правах старых знакомых.

Пусть он похлопывает ее по руке — ему можно. Для него и нос можно сморщить смешной гримаской.

Он — важный гость, он — головой выше всех, — разве она, женщина, не чувствует этого? И потом, с ним удивительно просто…

— Мария Николаевна, — шепчет ей Решетилов, — смотрите, какое интересное лицо? — указывает на Баландина.

Призакрыла один глаз, покосилась (как бы не фыркнуть!) и снисходительно, как знаток:

— Пожалуй…

— Давайте с ним познакомимся? — затевает Решетилов. — Весело!

— Начинайте, — толкает она.

— Слушайте, кооператив! — мальчишествует Решетилов.

Баландин вздрогнул и точно твердую руку друга ощутил.

А та, как сообщница, смотрит не то насмешливо, не то ласково.

— Бука вы, — назидательно выговаривает в общем шуме.

А через полчаса, когда гомон за столом, как гремящий оркестр, слил отдельные голоса, под сенью этого крика Решетилов, Мария Николаевна и Баландин сидели уже рядом. По праву пьяных отгородились и горячо обсуждали вопрос о предстоящей лыжной прогулке.

— И вы, — к Баландину, — обязательно должны ехать. Обязательно!

* * *

Луна — как фонарь в пивной у Гартмана.

Тень густая вдоль забора.

Плохо, что подмораживает, а полушубок вытертый.

А славно, если бы во всех домах — по большевику. За каждого, скажем, по пятерке награды — один, два… восемь… четырнадцать — квартал кончился. Четырнадцать по пяти — семьдесят.

Это фарт.

Каждую ночь по семидесяти рублей! Вот жизнь-то была бы!..

Даже засмеялся Горденко. Он — веселый, смелый. Ни бога, ни чорта.

— А к тому же — мы статья особая. Мы — государственная тайна!

Ага, подворье, Над глубоким, как шкаф, крытым крыльцом едва заметная вывеска: «Номера для проезжих Кудашова».

Соображает Горденко:

— В ограде флигель. Там живет. Выход один — на улицу, через калитку, рядом с крыльцом. На улице торчать — не дело. И полез в крыльцо. Примостился у стенки, в темноте удобно. И улицу видно, а через щель — и калитку.

Озяб и раздражился:

— Всегда таз. Сволочи! Ты приходишь на место во-время, а наряд запаздывает. Агентуру ждать заставляют — собаки! Напишу рапорт начальнику, — и забывая, — эх, курить нельзя…

Еще раз припомнил черты Архипова.

— Не ошибусь. Дрыхнет, — поди, и не знает… Спи, спи, милый… Это что?

Прислушался — голоса. Милиция? Нет, с другой стороны. Ближе. Осторожно вытащил наган.

* * *

— Вот и обитель наша… Постойте… Да — Кудашева. Сергей Павлович?

— А итти-то в комнаты не хочется после той мерзости…

Решетилов запротестовал.

— А спать? Завтра у нас весьма рабочий денек. И еще перед сном потолкуем.

Входили на крыльцо.

— Ну, темень, — говорил Баландин, осторожней, тут ступеньки, дальше дверь. — Но как это счастливо вышло…

Решетилов довольно отозвался:

— Полковник совсем обалдел от водки. Даже роту мне назвал — шестая.

И, вполголоса, серьезно напомнил:

— Значит, завтра, как можно раньше гонца в это Логовское. Не предупредим — как цыплят мужиков подавят. Ну, отворяйте дверь…

— Постойте, у меня некоторая идея… А что, если этим гонцом Архипова отправить? О котором я сейчас рассказывал?

— Входите, входит? — там потолкуем.

Вошли, дверь закрылась. Тишина.

Горденко с трудом перевел дыхание. Сам себе не верил. Было только сознание бесконечного своего сейчас величия и значительности.

Что начальник контр-разведки! Он, он — Горденко в эту секунду ось всего. Не решался даже двинуться. Не ошибся ли? Нет. Плотный, пожилой — новый уполномоченный по снабжению. Другой — кооператор. При луне отлично видно. И Архипов тут, Архипов!

— Ну, брат, действуй! Сейчас — в контр-разведку… А милиции до сих пор нет. Дьяволы…

В ограде как будто скрипнуло что-то.

— Погляжу, — решил Горденко, сходя с крыльца, ежели тихо, спит — успею сбегать…

Осторожно пролез во двор, послушал и взвел курок револьвера…

* * *

Волнами ухабов изгорбилась намыканная полоса дороги. По бокам свободная, нетронутая степь, и ледяные зеркала, шлифованные ветром, замерзли в океане снега.

Ныряют в увалах кони и сани, растянулся длинно обоз — карательный отряд хорунжего Орешкина.

К деревням мятежным подбирается хищный, черный червяк.

Вздохнул ветерок и змейками пыли пополз серебристый снег.

Искристым туманом дымятся перевалы сугробов, и здесь и там срываются курящиеся вихри.

Пробудился сонный океан и двинулся за ветром, всей своей многоверстовой ширью навстречу отряду.

Впереди обоза — хорунжий Орешкин, закутанный в доху, сидит в кошеве. Позади обоза за подводой шагает солдат Еремин и прячется в поднятый воротник английской шинели.

Орешкин — счастлив.

Непередаваемое удовольствие вырваться из очертевшего города, из всех этих ненужных и досадных рамок дозволенного. Еще более обидных в такое время. Ведь все против них, молодых героев, препоясавшихся мечом за священные начала… И даже в правилах самой дисциплины, не говоря уже о всяких правопорядках, верно чуялся дьявольски-хитрый насмешливый саботаж, на каждом шагу, в каждую минуту корректно, на законном основании, вежливо ставивший препятствия.

Теперь исчезли мешающие путы, и — полная свобода.

Еще с германской войны отрава беспокойной походной жизни мешала лишний день прожить на месте.

Теперь опять движение, опять поход и случай поразвлечься.

Орешкин — весел.

Солдат Еремин — несчастлив.

Судьба сумела сделать все, чтобы унизить и измучить человека. Еще вначале, во имя нужного кому-то беспорядка, его, как и других парней, призвали в город. Еремин получил японское ружье, английский френч, русские погоны и международную военную муштру и зуботычины. А все-таки солдата из него не получалось. Как, впрочем, и из других. И будто бы все части машины были налицо, а самую машину собрать и не умели. И от этого одного уже рождалось отравляющее сознание зряшности, ненужности и бессмысленности его солдатского прозябания. Теперь погнали его на родное село, Логовское. Громить банды красных. И он, Еремин, сам жертва беспорядка, идет теперь вносить такой же беспорядок в жизнь тех, кто для него и мил и близок. Словечки: «банды», «красные», — все это так, одни лишь звуки. А слово «громить» — до ужаса понятно. Кого громить? Свое село? Своих родных?..

Сейчас он весь продрог от жгучего и колющего холода. Мучительно болят негнущиеся пальцы, и он вприпрыжку бежит за розвальнями, на которых едут ящики патронов.

Бежит навстречу гнусному и отвратительно постыдному.

В подъеме на гору зауросила лошадь. Потом легла и не хотела встать. Еремин сгоряча толкнул ее прикладом. Приклад ударил по оглобле и сломался. Сейчас же доложили командиру. Пришел Орешкин, бросил:

— Выпороть на остановке.

* * *

Архипову не спалось.

Еще вечером, как запер лавку, было не по себе. Он что-то сделал, повернул какой-то роковой рычаг, и вот теперь завертелись невидимые, скрытые колесики и передачи, и оттягивается, оттягивается сильная, опасная пружина. Оттянется и ударит его, Архипова.

Это совершенно неизбежно.

Но томление какое — ждать в неизвестности…

Хозяйка оставила для него чайник. Он вошел, машинально тронул его рукой: горячий. А пить не стал.

Часы за стеной рубили ритмичным стуком — чик-чик, чик-чик..

Закурил, затянулся махоркой, дунул на лампу и, не раздеваясь, как больной, лег на кровать. Было темно, и ярким, серебряно-синим квадратом смотрело окошко на лунный двор, на калитку.

Опять горели мысли, жгли голову, отгоняли сон.

«Пропал я, — думал он, — и никто не заступится. Никто…»

С такой холодной очевидностью это сделалось ясным, — таким безгранично одиноким и заброшенным он себя ощутил, что стало страшно, как человеку, заблудившемуся в тайге.

С ним-то кто? Кто? Здесь — никого.

Там — в сопках — партизаны. Их травят, как и его. Еще дальше, где-то в фантастическом царстве — устроенные люди. Советская Россия. Как далеко до этого царства!.. Полететь бы… Ведь таких, как он, не один. В десятках городов тысячи людей мечтают и томятся по лучшем мире… Почему нельзя улететь? А здесь, в этом городе, в тюрьме, разве не сидят сейчас люди, не думают, что их завтра, может быть, сегодня поведут на горку?