— Работать не мешай.
— Будь краток.
И внизу — поясняющее:
— Канцелярия.
С самого длинного стола, в центре — строгие глаза из-под очков: начканц Тихомиров.
Товарищ Тихомиров любит порядок и повиновение.
Но кто же из лиц на исходящих знает, что узкие теперь и больные плечи начканца когда-то были не просто так? А — с погонами штабс-капитана славной армии генерала… генерала… Ах, эти годы, мелькнувшие сумасшедшим сном: восемнадцатый, девятнадцатый…
Кто же знал? Кто думал?
И сурово, неизменно начканц отмеривает в своей и подчиненных ему жизнях:
— С девяти до трех. За опоздание — штраф. С девяти до трех.
И в канцелярии, хоть и трещит машинка, — тишина. Кричат только полоски со стен:
— Береги время!
Но не все столы начканц уставил возле себя. Места мало. И пришлось хвостик у канцелярии отрезать: к переброске. Поэтому в комнатушке, через длинный коридор, сидели трое.
Здесь — вольготнее. Когда можно не работать, — не работают. У Вари маленький хромой столик. И если бумажек не слишком большая куча, она выглядывает в запорошенное снегом окно. Говорит с тоской:
— Теперь бы в поле… на лыжах…
На эти слова всегда поднимается малокровное лицо напротив:
— Ах, не говорите мне о поле!.. не говорите!..
Это экспедиторша — Валентина Ивановна. Пять лет Валентина Ивановна сидит в своем уголку. Иногда ей скучно, и она говорит с позевотой:
— Когда я сижу дома, после службы, мне ужасно надоедают мухи. Представьте? Знаете, я хотела бы изобрести газ такой, истребительный… Для мух.
Варе бывает смешно:
— Какие же мухи зимой, Валентина Ивановна?
— Ах, Варечка, я хочу сказать, что так было летом… — Она задумывается и добавляет: — И будет так.
Тогда с третьего стола выглядывает хмурое лицо счетовода. И две остальных слушают, какая это ужасная вещь, — ядовитые газы. Счетовод отравлен газами еще в шестнадцатом. Искалечен, болен. И говорит об этом много и с надрывом. Потом снова злобно усовывается в бумажки…
И через много-много часов и минут — тихонько приотворяется дверь. В скважине лицо утомленное и радостное. Это регистраторша — из длинной канцелярии.
Она шепчет торопко и звонко:
— Без четверти три!..
В четыре — собрание, партийное. А Варя — кандидат Комсомола, и ей нужно итти. От трех до четырех, такой коротенький час!
Варя успевает только на ходу съесть кусок хлеба и бежит в клуб. А спина еще ноет от сиденья за бумажками, томительная скука канцелярская еще бежит рядом с Варей: давит ее.
В клубе Варя подсаживается в конце длинного, хмурого ряда. Докладчик озабоченно и скупо бросает слушающим рядам что-то о транспорте, балансе, хозрасчете…
У докладчика есть любимое слово:
— …значит… зн-чт…
Варя только и слышит:
— …зн-чт… товарищи… зн-чт…
И ей опять скучно.
Как это можно сидеть неподвижно, как Павлушка, рядом? Слушать со складкой напряжения в лице?
Варя любит, когда поют «Интернационал», когда идут на демонстрации густыми колоннами, когда зал разряжается бурей хлопков…
Но доклады… ах, скучно, скучно!
И вдруг, сквозь дымку скуки, сквозь скатерть на сцене — синие глаза в блеске снежно-чистого воротничка. Синие глаза — и чужие и ласковые.
Олег…
Как всегда, в этот момент Варя вспыхивает до ушей: «Олег… хороший, и… милый! А почему-то стыдно… нельзя сказать Павлушке. Павлушка живет через стенку… в Комсомол сагитировал… друг. А сказать нельзя. Почему?». Но тут же колючая мысль: «Павлушка в драном полушубке, горластый, бесшабашный. А Олег? Олег — говорит по-французски… деньги всегда и… чистый. Но ведь — студент Вуза? Почему же? Ах, да не нужно!..».
Варя виновато косится на Павлушку. Нет: сидит, слушает. Прилип к стулу. «У, морда!..»
Вечером, по хрустящей снегом улице, Олег вел куда-то далеко.
И вышло так: пришли к Олегу, домой. Разве можно было отказать ласковому голосу в темноте?
В комнатах было чисто, светло и нарядно, как будто на улице не зима, и не холодно. Варя вспомнила, что она без галош, и туфли худые и мокрые.
Растерянно оглядывалась на ковры, картины и трюмо напротив. В трюмо маленькая и жалкая фигурка: «Ах, как светло и… стыдно!».
— Мамочка, позволь представить…
Не помнила, кому пожала мягкую руку.
Потом вдвоем стояли у чьего-то огромного портрета… Олег говорил:
— Это мой братишка, Игорь. Мамочка любит древние имена…
Варя не видела портрета: Олег мягко положил руку на плечо, — и от этого по всему телу, жгущей ниточкой, удовлетворение.
Потом Варя говорила о скуке в канцелярии, о начканце Тихомирове, которого она не любит…
Но самое страшное и хорошее было, когда Олег поймал взгляд Вари на ноги:
— Варя! Да у вас туфельки не в порядке?! Вы можете простудиться…
Быстро шагнул к столу. И обратно:
— Не сердитесь, Варя, но я попрошу вас взять у меня… денег. Варя, ну… Вавочка… разрешите? не сердитесь… не сердись… можно? возьми… у меня есть.
Разве помнит Варя, как в кармане у нее зашуршали бумажки?
Как в темной прихожей, ночью, Олег осторожно и крепко поцеловал в шею?
Ушла пьяная от счастья.
Мамочка поймала Олега в столовой, — строгая и спокойная, в белом ночном капоте:
— Олег, что это за капризы?
— Но, мамочка… — засмеялся и не договорил.
— И потом: зачем знакомить? Встретится на улице, поклонится, скомпрометирует. Не понимаю.
— Познакомили случайно. Мамочка, не сердись, но у нее такая свежая мордочка! — И с лукавым и серьезным лицом докончил: — И потом… потом она комсомолка. Это может пригодиться. Понимаешь, мамуся?
Улица вечером — пьяная женщина. Рыжая, нахальная женщина в полосатом платье.
И под сумрачными фонарями — мутный поток людей, гогочущий в фальшивой радости.
Что из того, что вдруг шумно протопает куча пионеров? Прорежет ползущих людей песней настоящей радости? Или человек с портфелем, плюнув с досады, вытолкается на улицу и помчится торопливо, прямо по дороге. Потому что — некогда? Или комсомольцы, с собрания, веселой оравой выскочат прямо в гущу людей и на миг растолкают их спокойствие?
Но мутный поток опять скалывается и ползет прямо, — пустой и непомнящий, как пьяная женщина в полосатом платье.
— Сразу 150… 150…
— …рублей? золотых?!
— …червонцев… сразу… заработал!!.
— …я, знаете ли, раньше из Парижа….
— …из Парижа?!
— …костюмы выписывала…
— Ну, конешно, именины честь-честью, и так и далее…
— …теперь довольно приличное кафе… да.
У Вари под-мышкой аккуратный сверток, и в нем поскрипывает тонко и неслышно, как маленький-маленький котеночек. Это — новые галоши.
Завтра Варя наденет их, — свои собственные галоши!
Покажет экспедиторше — Валентине Ивановне. Ах, как хорошо!
В кармане шуршат бумажки. Остались деньги. А сбоку так хитро и маняще разинули рты вкусные витрины! Остановилась. Проглотила комок слюней: «Разве зайти? купить?». Оглянулась. Показалось, что мимо пробежал Павлушка. Вздрогнула, облилась жаром: «Нет, не надо».
Но с угла снова вернулась. Глаза остановились на витрине. Опять — комок слюней.
Вошла:
— Почем эти конфеты?
— 90 копеек-с.
— А сколько на советские?
Сказал:
— Возьмете-с? сколько?
В голове билось: «Хватит ли?». Путались цифры.
У кассы вытряхнула все бумажки. Нехватило двух копеек. Поморщился приказчик. Поморщилась барышня за кассой. Когда уходила, красная, сказала робко, как нищая:
— До-свиданья.
Но на улице охватила радость. Около чьих-то ворот буйно подпрыгнула на одной ноге и засмеялась: «Ну, и чорт с вами!.. Две копейки! ишь! Было бы у меня, ну… червонец, что ли? Купила бы… торт! целый торт! А то — две копейки?».
Дома встретила Мокевна, Павлушкина мать. Посмотрела сверх очков, осердилась:
— Чего обедать-то не пришла?
— Некогда было, Мокевна, ей-богу!
Мокевна сердито сдвинула очки на кончик носа:
— Коммунистка, а все бога поминать?
Не слушая, пробежала в свою комнатушку, тиснула свертки на столик. Прислушалась. Павлушка бубнил чего-то за стенкой. Радость не проходила.
— Павлушка!
— Ну?
— А у меня чего есть!
— Чего это? — Повернулся на стуле, гукнул в стенку: — Вкусное?
— Ого, угадал! Катись сюда.
Павлушка сжевал сразу горсть.
Вошла Мокевна, пощупала новый сверток. Деловито спросила:
— Чего это у тебя? — Заглянула через Варино плечо на стол. Удивилась: — Сладости-то откуда?
Павлушка беззаботно, с полным ртом:
— Получка, верно. А ты, мамка, попробуй.
У Вари мучительным вихрем пронесся Олег, строгая его мамочка, Олеговы деньги…
Загорелась, опустила глаза:
— Н-нет. Не получка. А там, в узелке — ка-калоши…
Мокевна не унялась:
— Аванцы, што ль, получила?
— Н-нет, не аванс.
Павлушка перестал жевать.
Удивленно уставился на Варю:
— Ну, заняла, штоль? Что же не говоришь?
— Так. Не скажу.
Радость погасла.
Бубнил Павлушка — готовился к докладу. О 9-м января. Сегодня — в восемь часов.
Павлушка говорит складно и говорить любит. Перед затихшей грудой ребят, на эстраде, у него так сладко сжимается сердце! Именно поэтому он сегодня не мог усидеть дома и пришел в клуб на целый час раньше.
Сидел в темном зале и задумчиво трогал пальцем белый оскал рояля. Сзади кто-то подошел, медленно и грузно:
— Павел?
— А? Кто это?
— Я.
— Ванёк? Здорово, друг. Чего это ты забрел сюда? Собрание ведь еще не ск…
— Погоди, Павел. Погоди.
— Да ты чего? — Ванёк молчал. Павлушка удивленно переспросил: — Чего это ты?!
И увидел вдруг близко-близко глаза Ванька́, большие и тусклые:
— Паша… Знаешь, Ильич-то… умер.
— Что?! — рванулся, схватил Ванька́ за шубняк. Крикнул чужим голосом: