— Уйди, косматый, остатню шубу пропиваю…
Курын задрал бороденку, опрокинул баклажку в утробу. У Васьки в ноздрях ровно гусиным пером защекотали. А тут еще Теща приплыла из передней комнаты.
— Батюшка, не должок ли занес?
Грудями, как хлебы мужицкие, насунулась, приветила улыбочкой. Васька в обиду:
— Што ты, Теща, какой я те батюшка? У меня своих дочерей-кобыл хвата-ат, ты ещо лезешь!
Теща бедрами вильнула к печке, посудой загремела, а Курын за разговором второй стакан закинул в утробу. Заело у Васьки под-ложечкой:
— Слышь, Курын носатый, давай в карты помечем?
— А че, косматый, ставишь на-кон?
Васька шапку на стол:
— Мечи банку!
— Сколь в ей?
— Пяток бутылок… Теща, дай колоду…
Теща выбросила карты, как застарелые гречневые блины. Васька держит банку, Курын по бутылочке сбивает с шапки:
— Мотри, Васька, три осталось!
— Помолчи-ка еще немного… налей-ка из своей…
Курын благословил Ваську стаканом:
— Глони-ка, расправь в нутре-то…
Сплюнул Васька и мечет дальше. Высохла шапка, — вся к Курыну перелилась. Упрел Васька:
— Своло-очь ты… поставь с выгрышу…
Курын поставит, — что ему? Вылакали бутылку, — Васька за свое:
— Давай ещо?
— Чаво ставишь?
— Шубу!
— Сколь в ей?
Усохла и шуба. Курын влез в поповскую шубу, пополз на-карачках, вспахал носом грязные половицы, ибо, пока усыхала Васькина шуба, шапка перешла во владение Тещи за четыре бутылки. Потому изба Тещи залилась в угарном весельи, и потому еще, что пришли парни промочить горло и нашли Ваську в положении риз. Парни хлебнули у Тещи на гривенник, заломались на рубль. Ударила гармоника саратовская с колокольцами, переборы соловьиные, плясовые. Курын навыворот напялил поповскую шубу, зашлепал лаптями по соплям половиц. Васька подобрал рясу, как бабы заголяют юбки, расписал вензеля. Один парнюга с размаха вскочил на Ваську верхом вцепился в патлатую гриву:
— И-и-го-го-го!
Васька бородой трясет, топчется и рвется, как конь не объезженный:
— Бро-ось, своло-очь, чево еще балуешь, ну-у, удди…
Бросили, сгрудились к столу:
— Васька, в карты?
Васька отдувается, фыркает:
— В долг играю?
— Не отдашь, сволочь! Ставь дочку на-кон!
— Кто их, кобыл, возьмет? В их в каждой по пять пудов да с гирькой без ушков, да еще по два кирпича… Щитай!
— Хо-хо-хо!
— Га-га-га!
Парни выпили, Ваське поднесли. Возрадовалась и возликовала душа:
— Играй песни, сволочи!
Бас у Васьки, что колокол соборный, городской. Теща умасливает:
— Шел бы ты, батюшка, домой, спать бы тебе с богом Васька в раж:
Ни разу с богом не спал, Теща, — с богородицами, действительно, приходилось!
Сейчас лопнет со-смеху изба у Тещи!
— Как я без шубы пойду? Курын, дай шубу до дому дойти!
Курын в конец рассопливился, раскорячился в шубе навыворот:
— Ы ык… зачем ты, ма-ать ма-а-а-я… мать-перемать… Молчи, косматый, вишь, песни играю…
— Шубу дай до дому!
— Врешь, не отдашь, я те, косматый черт, знаю…
— Отдам, лопни глазыньки!
— Врешь… возьми вон у Тещи чапан…
— Чтоб я в чапане ходил? Сука ты, пойду так… Набрызгай стакашку на дорогу…
Набрызгали. Васька хлобыснул огонек в утробу и вывалился во двор.
Уже вечер зализал поля и избенки села Шлеп-Помет. Звезды табуном высыпали, хохотали до упаду. Избенки покривились, животики со-смеху надорвали, попритихли с уморышки.
А Васька Смирнов, подобрав рясу, сыпал по улице, по кособокой дороге через овраг к церкви у яра. Размотал на морозе гриву и бороду, запыхался, как конь необъезженный. А дома ждала попадья, длинная, как журавль колодезный, и две дочки, каждая по пять пудов с гирькой без ушков да по два кирпича…
У Тещи режутся в двадцать одно. Пухлые карты туго отлипают от колоды. Только и слышно:
— По банку!
— Семнадцать!
— Двадцать!
— Есть, срезал!
— Теща, выставь-ка бутылочку.
— Всю б уж четвертуху, — горловину саднит чегой-то… Васька Смирнов не иначе здесь. Без Васьки карта не в масть ложится, карта чижолая, и вся игра не всласть. У Васьки борода патриархов библейских развеялась по столу, горловина то-и-дело прополаскивается самогоном, и гудит бас колоколом соборным, городским:
— Ты че, сволочь, ночуешь у меня? Подкупи еще… Тьфу!
— Перебор.
Васька-картежник известен на всю округу, и без карты Васька жить никак не в силах. В дни парные, весенние, на закваске ржаной, когда Васька выезжает на пашню, все картежники, приложив руку козырьком, глядят по вспаренным буграм, — не видать ли где знака Васьки Смирнова: ибо Васька, выехав в поле, сбрасывает рясу и, оставшись в полосатых сподниках, поднимает оглоблю, на оглоблю портянку, — это и есть Васькин знак, — приди, мол, которые желающие, и срежемся. И тогда с далеких черных пашен верхами стекаются картежники к Васькиной портянке. Пашня — дело пустяков: полежит, не убежит. И режутся в двадцать одно за-темно, потому таков обычай Васькин.
— Двадцать одно!
— Бери!
— Взял, стучу!
А по селу Шлеп-Помет давно ищет Ваську мужик из соседней деревни, прихода Васькиного. Выспрашивал на улице:
— Иде ж теперь будет батюшка?
— Да ты у Тещи был?
— И-их ты, назола, вот и запамятовал… До нее надо доехать… Но, карий, гляди…
— Не иначе у Тещи, бесперечь там с утра…
Карий дотянул до Тещи, и мужик, обсасывая сосульки, нашел Ваську в жаркой схватке.
— К твоей милости, батюшка.
— Бреши больше, батюшки-матушки. Чего тебе?
— Да вишь — Андрей у нас помер… Сторож-то лесной, чай, знаешь?
— Эх, что-об тебе… Каток, што ль?
— Каток и есть.
— Ишь, его ни ко времени черти взяли, жалость какая. Ты подожди, вот подержу банку… Миром, што ль, хоронить-то будете?
— Миром, батюшка.
— Ты че заквакал — батюшка, батюшка? Сынок какой выискался. Самогон, чай, наварили?
— Эт уж как есть…
— То-то, а то ехай к вам в такой мороз. А че заплатить порешили?
— Пять пудов мир положил.
— Ишь, сковалыжники… Ты мне только заплати, я вам жеребца с коровой обвенчаю…
Задрыгала смехом изба Тещи, перекосила скулы…
А в сенцах вдруг визг и крик, дверь расхлябилась, и вихрем закружилась по комнате брань и раскосмаченная баба:
— Опять у курвы в гнезде расселись, опять зенки налили. Это все косматый чорт мутит…
Подскочила к картежнику-мужу, плюнула в бороду и кочетом горластым наскочила на Ваську:
— Ты че мутишь мужиков, косматый чорт?
Цап Ваську за бороду, туда-сюда с визгом и муторной бабьей бранью. Васька затряс кудлатой гривой и бородой, раскорячился:
— Што-о ты, тетка, што-о ты, брось, дура, удди…
Парни и мужики:
— Га-га-га… Хо-хо-хо…
Мужик бабий шмыгнул в дверь. Баба хряснула четверть на пол и бурей в дверь за своим…
Васька расправил бороду и полез в шубу.
— Ф-фу, дура баба…) Ка-асма-атый чорт. Я б давно в камисары ушел, да на мой век дураков хватат, потому и косматый… Ехай скорей, дядя….
Поехали.
Каток — мужичонка, вообще не стоящий внимания, — был он маленький, круглый, в жизни своей угодил вдоль века: до 80 еще считал свои годы, а потом надоело, и бросил. Десятки лет назад забыли его имя, и вот только на похороны секретарь сельсовета по спискам открыл, что Каток окрещен по-православному Андреем. Каток — мужичонка, нестоящий внимания, но на миру приросло к нему:. «Каток — божий человек». Не помнили и старики, чтоб хозяйствовал когда Каток, — выпьет шкалик водки и день-денской пьян, сочиняет и поет протухшим голосом жалостливые песни, вышибает слезу у баб, а потом уходит в лес, трясет по кустам латаной мотней, обвисшей, как бараний курдюк, слушает птичий говор и часами дразнит тонкоголосых певцов. Всякая живность лесная любила и не боялась Катка. А он послушает, всхрапнет тут же под кустом и опять идет на-люди, ибо только у них есть тот огонек в шкаликах, от которого и пляшется, и плачется, и песни складно складываются. И так уж от дедов повелось — ублажать божьих людей, потому миром сколотили Катку скворешницу в обчественном лесу, вроде как бы на должность лесника определили, а питался Каток и шкалики сшибал по-птичьему, — где упадет, там и подберет.
И так же вот это, — от дедов повелось, когда тело затрухлявится, тело, проросшее из дубовых корневищ, затрухлявится и заскрипит на ветрах, — положено от дедов и от далеких веков ложиться и помирать. А что Каток должен помереть, об этом не думалось. Случаем и узнали, что Каток умер: по дрова мужик поехал и самогону Катку прихватил. Проезжал мимо с возом, зазяб, заскочил в скворешницу под дубом вековым, а Каток сбрубком заледенелым стынет на печи. А был тот мужик шлеп-пометский, матершинный, понимающий, потому засморкался, закрестился с матершиной и выхлестал с горя (потому как пьет русский человек всегда по причине) — и выхлестал с горя самогон и оповестил однодеревенцев Катка. И порешил мир, — а мир здешний крепкий, упорный, от века на трех китах стоит, — порешили обществом схоронить Катка. И еще вот это от дедов повелось, — на всякое обчественное дело ставить миром самогон и миром ковшами разлить делянками по утробам…
Дул знойно-морозный ветер, лесная дорога путлялась по кустам и пням. Лошаденка отфыркивала сосульки, тесовый гроб елозил по розвальням. Мужики, жаркие от самогона и ходьбы, валили за гробом, а самые голосистые шли попереду с Васькой-попом.
Васька махал замерзшим кадилом, веял бородой по ветру, отрыгивал и басом рявкал по кустам:
— Со святыми упокой…
Обернется к самодельному хору, обожжет и ошпарит словами:
— Че ж, сволочи, не играете. Играй… тьфу, пойте же, черти косолапые!
И разноголосо подхватывал ветер, уносил в звоны лесные:
— Со святыми упокой…
Васька вдруг вкопытился в лесную дорогу, шумно выгнал сопли из жарких ноздрей:
— Стой пока, сичас…