Ровесники: сборник содружества писателей революции «Перевал». Сборник № 3 — страница 34 из 42

Сошел с дороги в снега, к ели, задрал рясу и долго, как вспаренный возом мерин, мочился. Потому — Васька Смирнов, веселый мужицкий поп! Ветер задохнулся со-смеху, разодрал мужицкие обмороженные ряжки до ушей.

Затоптались все за Васькой с дороги к елям, соснам и кустам, завернули полы полушубков. Три старухи закрестились, беззубо зашипели:

— Охальники, прости, господи, упокойника везете, душенька его…

А ветер могучим хохотом и свистом оборвал беззубую дрожь, бросил в снега, разметал по лесу…

Васька оправил рясу, сморкнулся жирно, с зеленью, и вышел на дорогу:

— Со святыми упокой… Гони там веселей, чего стоишь! Играй веселей… Со-о свя-аты-ыми-и…

Выбежала дорога из леса на бугры, суховейная поземка морозным веником хлестнула по бородам, развесила сосульки по усам. Васька в дрожь, — и потому еще, что застудился самогоном.

— Гони, сволочи, гони…

Лошаденка была лядащая и непонимающая, — одно звание, что лошадь, — так уж от дедов повелось: «на тебе, боже, что нам не гоже».

Ваське невтерпеж, — до кишек продрог. Подскочил к лошади, задергал возжей:

— Но-но-о, но, сволочь!..

Лошаденка подумала перейти на рысь и раздумала, ибо век ее был длинный, заела она чужого века изрядно, и Каток таких лошадей пережил не более четырех, — задумалась она над мирскими делами еще с тех пор, когда жеребенком ее подлехчили, стала мерином, скотинкой задумчивой, имела склад ума крепкий и по-мужицки деловитый.

Васька в раж:

— Но-о…

Рявкнул басом, аж снег с елей посыпался, и хлясь мерина кадилом, хлясь-хлясь-хлясь… Ветер засвистал, заплясал, захохотал, поземка распласталась со-смеху по полям. Лошаденка дрыгнула, Васька ее кадилом раз за разом. Лошаденка в рысь, Васька за ней:

— Но, сволочь, но!

Да кадилом ее, кадилом. Известно, — мерин вскачь, мужики вскачь.

Каток аж в гробу со-смеху повернулся.

Пробежались, согрелись. А тут, гляди, и погост уже рядом. Похоронили Катка, кол в могилу воткнули, чтоб по весне могилку не затерять, потому миром решено и крест с телеграфный столб здесь поставить, ибо Каток — «божий человек».

Потом помянули Катка ведром самогона, съел Васька двух курей, плясал трепака до упада, — и полопались все избенки деревеньки со-смеху, ибо приход Васькин веселый, матерщинный, весь православный, — так от Петра царя повелось, — а Васька Смирнов самый веселый, самый мужицкий поп: «пуп почесать да хохотать».


А. Костерин.

Зима 1925 г.

Саратовская губ.

С. ГехтАбрикосовый самогон

Рассказ

Десять лет длилась тяжба между Каховкой и Алешками. Десятым годом был двадцать первый. Хотелось бойкой Каховке быть днепровским центром, но этим центром были сонные, плавающие в дюнах Алешки.

Где-то переиначивались судьбы, перекраивались карты, честные люди теряли свой облик, цвет и запах, но здесь, на пламенном правобережья всегда разговор одинаковый, — словно кто-то замариновал людей.

— Как это так, — кричали каховчане, — в Алешках пристань — не пристань, а бадья, и речка то-о-же паршивая Конка; одно удовольствие — голое солнце и песок по колена. В нашей Каховке — асфальт и Днепр, и кусты, и прохлада, в будни базар, по воскресным дням — ярмарки; что хочешь, выбирай — пшеница на отбор и кони-красавцы. Сам бог Каховку назначил быть столицей.

— Хорошо, — говорили каховчане. — Каховская кровь — таврическая кровь, кучегурами пылает, виноградом брызжет.

Но в Алешках народ хоть и не торгового звания, а себе на уме. Отвечали алешкинские огородники так:

— Вам сам бог завещал, да нам губисполком приказал.

Ездили обиженные каховчане в Алешки на съезды. Кричали на съездах со слезой, с надрывом.

— Наша программа такая. Пора обратить внимание приложить данные усилия — добиться, во что бы то ни стало, собственного исполкома и комхоза.

Ничего не помогало. Из Алешек шли директивы, из Алешек летели приказы, и Каховка принимала их к сведению, к исполнению, безропотно подчинялась и съеживалась в зеленой зависти.

Но крепки пословицы, и против них не попрешь. Будет — говорит одна — и на нашей улице праздник. Всякому овощу — поддакивает другая — свое время. Это значит, что каждому городу, — будь он велик или мал, — сужден свой час, знаменательный час, когда прокатившееся по его стогнам событие делает его местом историческим. Стоял в Каховке сивашский стрелковый полк. Врангеля поперли, о войне забыли, и занимался этот полк караульной службой и любовью. Был в этом полку адъютантом беловолосый латыш Дрн. Стрелки считали его своим, городские торговцы хаяли, но лаской, огородники любили весьма. А женщины — те ценили его манеры, но возмущались его речью. О всякой вещи, бульона самого прелестного назначения, он говорил в мужском роде.

Вы очень милый дам, — вежливо отшаркивался он, целуя ручку.

Или так:

— Он мне страшно понравился.

— Кто он?

— Анна Ипполитовна, сударь.

Завелась у него в Каховке Оксана, а сердце у Дрна было такое же, как и волосы, и стал он яростным каховским патриотом.

— Чудной мой латыш, — говорила ему часто Оксана стеклянным голосом, голосом, не допускавшим возражений, — ты здесь власть, тебя у нас за начальника считают, и почему бы тебе не осрамить этих алешкинцев. Зазнались они очень, гордые — не подходи.

Дрн слушал и мотал на ус. Но когда узнал, что в Алешках его называют не Дрн, а дрянь, его щеки вспыхнули, как плавни в засуху.

«Ох, какой свин, — подумал он, — пустой осел, паршивый собак. Я им докажу, откуда ноги растут».

В то время в Таврическом уезде убирали урожай. Был двадцать первый год, невероятная засуха ожгла юг, урожай выдался худой и жалкий. Чахлая карликовая пшеница, сморщенная картошка и желтые водянистые огурцы. Хороши только вышли абрикосы. Такие же, как и всегда, пухлые и ласковые, с ямочками и пылью. И — что важнее всего — их было много. В Алешках их было невыносимое количество. Город задыхался от их клейкого аромата, их желтизна смешалась с белым цветом мазанок и бурой массой песка — другого цвета город не видел. У каждого огородника было собрано не меньше двухсот пудов. Вывоз был запрещен, налог внесен, оставались целые возы.

В Алешках бывает так. Стоит одному сделать какое-либо дело, как все остальные делают то же самое. Люди, как дети, и мозги их — воск: лепи, что попало — материал подходящий. Это обстоятельство быстро уразумел молодой-огородник с Доброй Слободки — Франц Самосуд. Никто не знал, откуда он родом и к какой нации принадлежит. Полагали, что либо еврей, либо немец, но женщины настаивали, что турок.

— У него глаза, — говорили они, — шелковые-шелковые, бархатные-бархатные, совсем турецкие.

Жил он в Алешках всего полгода и огород получил по ордеру, от комхоза. Хозяйство у него было плевое, но продуктов всегда горы стояли. Говорили алешкинцы робко, что он жулик и жила, но любили его за балагурство, и никому не удалось узнать, закупил он свое добро или сам наработал.

В июльский день Самосуд вылез во двор и стал сушить абрикосы. С утра до вечера сидел он подле воза, бережно разламывал абрикосы пополам, выхватывал косточку и раскладывал все абрикосы отдельно и косточки отдельно на крыше своей мазанки.

— Абрикосу надо сушить, — кричал он сверху своим соседям, — если ее да не сушить, пропадет, как сирота, пропадет.

И доверчивые алешкинцы на следующий день только и делали, что сушили абрикосы.

Но через два дня Самосуд сполз, кряхтя, с крыши, зло плюнул в корзину и сказал тем же соседям.

— Абрикосу сушить, что блох разводить. Дрянь дело, товарищи. Овчинка выделки не стоит. На рубль наработаешь — на копейку удовольствия.

Вечером этого же дня все горожане прекратили вялую сушильную работу.

И вот тут-то начинается история с самогоном, печальная и неуклюжая история, переиначившая судьбу двух днепровских столиц.

— Надо варить самогон, — сказал озабоченный Франц Самосуд. — Настоящий абрикосовый самогон. Без него пропадет абрикоса, как сирота, пропадет. А в самогоне — крепость и сладость.

А рыбаки, у которых есть плоскодонные шаланды, но нет огородов с фруктовыми деревьями, и которые имеют в изобилии карасей и комсу, но совсем не имеют абрикосов, — эти рыбаки покупали их и варили самогон, варили с упоением, с злостью, с обидой.

Под знаком самогона кончался бешеный июль. И начинался уже август, когда Самосуд произнес однажды на рыночной плошали в шумный базарный день следующие слова:

— Граждане огородники, — сказал Самосуд, — много работы ждет нас впереди, много. Еще баштаны лежат неубранные и зеленые кавуны…

Хорошо говорил Самосуд. Недаром он был горожанин. И не напрасно прозвали его балагуром.

Он предлагал устроить трудовой праздник. Местом действия будет Добрая Слободка, материалом — абрикосовый самогон, а в программе — песни и танцы.

Он обещал пригласить почетных гостей. Местную власть: комхоз и исполком и духовное сословие.

«Ох, подведет, — думали те, что постарше. — куда немец гнет — не иначе как политика».

Но люди в Алешках, как дети, и мозги их воск: лепи, что попало — материал подходящий.

И Самосуд лепил.

Что было потом, никто хорошенько не помнит. Видели только, как Франц разъезжал до самого вечера в крашеном шарабане, как он остановился у крыльца земской управы, где теперь находился комхоз, как выходил из калитки церкви Бориса и Глеба, видели еще, как он весело потирал руки; когда спускался с исполкомовской террасы.

А вечером… Но вот что произошло вечером на Доброй Слободке, в городе Алешках, уездном таврическом центре и первой днепровской столице.

По синему небу катилась желтая луна. Зеленую лужайку зализывали красные огни. В неподвижную августовскую ночь огородники развели костры из сосновых шишек. Пьяный дым заволакивал уже всю Добрую Слободку, — а веселый пир только начинался.

Среди гостей были Митяй-Митюха — заведующий комхозом, военмор Дырка — секретарь исполкома и батюшка-Андрей. Столов и стульев не было. Стаканов также не было. И еще не было никакой закуски. Сидели группами, подле каждой кадушки по десять человек. Самогон черпали жестяными чумичками и пили его молча.