Хриплый, придушенный стон часов
Заставил открыть глаза.
Было двенадцать. Улицу сон
Ночным нападеньем взял.
Зорким дозором скрестив пути,
Мгла заняла углы,
И даже фонарь не мог спастись
От черных гусениц мглы.
Оделся. Вышел один в тишине
Послушать башенный бой,
Тотчас же ночь потянулась ко мне
Колькиной мертвой рукой.
А я не знал — протянуть ли свою?
(Я ведь Кольку любил.)
Думал недолго. Свернул на юг
И руку в карман вложил.
Так я шел час, два,
Три, четыре, пять —
Пока усталая голова
К руке склонилась опять.
И только хотел я назад свернуть,
Притти и лечь в постель
Как вором ночным прорезав путь,
Ко мне подошла тень.
Я не дрогнул. Я знаю: давно
В Москве привидений нет.
И я сказал, улыбаясь в ночь:
— Милый, денег нет.
Ты знаешь, после дней борьбы
Трудно поэтам жить,
И шелест денег я забыл,
И что на них можно купить.
Смотри, на мне уже нет лица,
Остался один аппетит,
И щеки мои, как два рубца,
И голод в них зашит.
Она мне ответила — эта тень —
Под ровный башенный бой:
— Время — не то, и люди — не те,
Но ты — остался собой.
Ты все еще носишь в своих глазах
Вспышки прошлых дней,
Когда в крадущихся степях
Шел под командой моей.
Степь казалась еще темней
От темных конских голов,
И даже десяток гнилушек-пней
Казался сотней врагов.
В такие минуты руки мглы
Воспоминания вяжут в узлы
И бросают их на пути,
Чтоб лошади легче было итти.
А лошади — знаешь ты — все равно,
Где свет горит, и где темно,
В такие минуты лошадь — и та,
Словно сгущенная темнота.
Не знаешь: где — фронт, где — тыл,
Бьется ночи пульс.
Чувствуешь — движешься, чувствуешь — ты
Хозяин своих пуль.
Время не то пошло теперь,
Прямо шагать нельзя,
И для того, чтоб открыть дверь,
Надо пропуск взять.
Нынче не то, что у нас в степи —
Вольно нельзя жить…
Строится дом, и каждый кирпич
Хочет тебя убить.
И ты с опаской обходишь дом,
И руку вложил в карман,
Где голодающим зверьком
Дремлет твой наган.
Она повторила — эта тень —
Под ровный башенный бой:
— Время — не то, и люди — не те,
Но ты остался собой.
Не как пуля, как свеча,
Будешь тихо тлеть.
И я сказал: — У меня печаль,
У меня товарищ в петле.
Ты знаешь: к обществу мертвецов
Я давно привык,
Но синим знаменем лицо
Выбросило язык.
И часто я гляжу на себя,
И руки берет дрожь,
Что больше всех из наших ребят
Я на него похож.
Сумрак не так уже был густ,
Мы повернули назад.
И возле дверей моих, на углу
Мне мой взводный сказал:
— В стянутых улицах городов
Нашей большой страны
Рукопожатия мертвецов
Ныне отменены.
Вот ты идешь. У себя впереди
Шариком катишь грусть,
И нервный фонарь за тобой следит,
И я за тебя боюсь.
Видишь вон крышу? Взберись на нее,
На самый кончик трубы,
Увидишь могилы на много верст,
Которые ты забыл.
И над землею высоко,
С вершин, где реже мгла,
Увидишь, как кладбище велико,
И как могила мала.
Он кончил. Выслушав его,
Фонарь огонь гасил.
И я молчал. А ночь у ног
Легла без сил.
Ушел. И сонная земля
Работы ждет опять…
Спасская башня Кремля
Бьет пять.
В небе утреннем облака
Мерзнут в синем огне:
Это Колькина рука
Начинает синеть…
Поздно, почти на самой заре
Пришел, разделся, лег.
Вдруг у самых моих дверей
Раздался стук ног.
Дверь отворилась под чьим-то ключом —
Мрак, и опять тишина,
Я очутился с кем-то вдвоем.
С кем — я не знал.
Кто-то сел на мой стул,
Тихий, как мертвец.
И только слышен был стук
Наших двух сердец.
Потом, чтобы рассеять тишь,
Он зажег свет…
— Миша, — спросил он, — ты не спишь?
— Генрих, — сказал я, — нет.
Старого Гейне добрый взгляд
Уставился на меня…
— Милый Генрих, как я рад
Тебя, наконец, обнять.
Я тебя каждый день читал
Вот уже сколько лет…
Откуда ты? Какой вокзал
Тебе продал билет?
— Не надо спрашивать мертвецов,
Откуда они пришли.
Не все ли равно, в конце концов,
Для жителей земли?
Сейчас к тебе с Тверской иду,
Прошел переулком, как вор.
Там Маяковский, будто в бреду,
С Пушкиным вел разговор.
Я поздоровался. Он теперь
Самый лучший поэт,
В поэтической толпе
Выше его нет.
Всюду проникли и растут
Корни его дум,
Но поедает его листву
Гусеница гум-гум.
Я оставил их. Я искал
Тебя средь фонарей.
Спустился вниз. Москва-река
Тиха, как старый Рейн.
Я уж хотел подойти, вдовец,
К женщине на берегу,
Но во-время вспомнил, что я — мертвец,
Что я ничего не могу.
Я испустил тяжелый вздох
И шлялся часа три,
Пока не наткнулся на твой порог,
Здесь, на Покровке, 3.
Скажи, это верно, что вся печать
Бешеным лаем полна,
И только Воронский должен молчать,
Один — как в небе луна?
Еще я слышал — который год
В литературе тьма,
И в этой тьме визжит и орет
Швабская школа — Мапп.
И больше всех — горячей и злей
Родов (такой поэт).
Его я знал еще в жизни моей —
Ему полтораста лет.
Пфицером звался тогда он. И мысль
И стих были так же глупы…
Стар он, как бог, и давно завелись
В морщинах его — клопы.
И будто в вашей пресной стране
Безыменский — соль земли,
И даже — передавали мне —
Троцкий его хвалил.
Но я не верю его словам,
Я думать иначе привык:
Не так велик Безыменский сам.
Как промах вождя велик.
Ах, я знаю: удивлен ты,
Как в разрушенной могиле —
На твоем я слышал фронте
Эти скучные фамилии.
Невозможное возможно,
Нынче век у нас хороший —
Ночью мертвых осторожно
Будят ваши книгоноши.
Всем им книжечек, примерно,
По пяти дают на брата,
Ведь дела идут нескверно
В Литотделе Госиздата.
Там по залам скорбным часом
Бродят тощие мущины
И поют, смотря на кассу,
О заводах, о машинах.
Износившуюся тему
Красно выкрасив опять,
Под написанной поэмой
Ставят круглую печать.
Вы стоите в ожиданьи,
Ваш тяжелый путь лишь начат…
Ах, мой друг! От состраданья
Я и сам сейчас заплачу.
Мне не скажут: перестаньте, —
Мне ведь можно… Для людей
Я — лишь умерший романтик,
Не печатаюсь нигде.
Ты лежи в своей кровати
И не слушай вздор мой разный,
Я ведь, в сущности, писатель
Очень мелкобуржуазный.
В разговорах мало толка…
Громче песни, тише ропот.
Я скажу, как комсомолка:
— Будь здоров, мне надо топать.
Гейне поднялся и зевнул,
Устало сомкнув глаза,
Потом нерешительно просьбу одну
На ухо мне сказал…
Ту просьбу, что Гейне доныне таит.
Я вам передать хотел,
Но здесь мой редактор, собрав аппетит,
Четыре строки съел.
Ну, а теперь, прощай, мой друг,
До гробовой доски.—
Я ощутил на пальцах рук
Холод его руки.
Долго гудел в рассветной мгле
Гул его шагов…
Проснулся. Лежат у меня на столе
Гейне шесть томов.
М. Светлов
1924
ПЕРЕКЛИЧКА
«Перевал»
Группа «Перевал» является объединением рабочих и крестьянских писателей, ставящих своей целью художественное оформление действительности и целиком связывающих свои судьбы и задачи с задачами и судьбами революции.
Пути развития художественной культуры, равно как и другие пути, вытекающие из дальнейшего развития социалистического строительства, художники «Перевала» видят только в осуществлении и боевой защите ленинской точки зрения: рабочий класс может удержать свою власть и создать все предпосылки для роста своей художественной культуры только при условии тесной смычки с крестьянством и трудовой интеллигенцией.