Ровесники: сборник содружества писателей революции «Перевал». Сборник № 4 — страница 10 из 30

— А на кой тебе чорт замок-то жалеть? Сшибай его и все.

Из конюшни пахнуло коричневой тьмой и острым навозным теплом. Никита снял с тырки узду, обратал коня, какой был поближе к нему, — старого мерина в рыжеватой гречке.

— Запрягай давай.

— Зачем?

— Таубиху на станцию свезешь.

— Я-а-а?.. Нет, уж не повезу я, — обиделся Аким, — что я тебе за ямщик за такой сдался? Люди сколь добра наберут, пока ездишь-то…

Похлебкин искоса поглядел на него — опять сощурился:

— Ну и дурак же ты, гляжу, форменный… Своего счастья не понимаешь!.. Свезешь ее, а запряжку — себе.

— Как себе?

— Так! Себе — и больше ничего.

Необыкновенно ясно и близко глянуло: бурая из-под плуга струя земли, грачи, перелетающие по вспаханным полосам, только что перевязанный хомут… И, все еще не веря — где уж! — во все это, Аким схватился за повод, заторопился:

— Ну, ну, давай запрягу… Я, брат, в момент!.. Эй, ты, рассосуля, вылазай давай.

Он потянул лошадь из стойла, — та, неуклюже поворачиваясь в темноте, пошла… И сразу почувствовалось, что все — и мерин, и грачи, и холодный в ладони ремень — правда. Аким внимательно, по-хозяйски уже, осмотрел разбитые ноги, седловатую от старости спину, и снял узду.

— Ты что? — удивился Никита.

— А ты погляди — куда мне клячу таку! Я лучше другую, какая подходящей, все-таки…

Аким ушел в коричневую глубь — выбирать, — и оттуда, хотя телега была бы подороже саней, крикнул, умиляясь своей жертвой:

— Везти-то на развалах, что ли?

Вместе вытащили из-под навеса сани, приросшие за лето к земле, морщились от терпкого дневного света. Мимо, тяжело хрипя на ходу, пробежал лысый старик — через плечо его свисала тяжелая енотовая шуба.

— Домой, братцы, бежу, — крикнул он, весело задыхаясь, — коня надо весть… не унесешь всего… на руках-от.

— Тьфу, жадный какой, — завистливо сплюнул Аким, уже жалея, что запрягает он сани, а не телегу, — мало ему вишь!

Анну Аполлоновну пришлось выносить на руках. Марьюшка окутала ее шалью и села рядом.

— Садись, садись, — торопил Аким, обдумывая, успеет ли он, если к вечеру вернуться обратно, прихватить еще чего-нибудь.

— Готово! — крикнул он Никите.

— Ничего не готово, — ответил тот, — пойдем, Сивохина захватишь до исполкома.

Тело положили поперек саней, с краю. Оскаленное лицо запрокинулось кверху, на застекленелый мертвый глаз тихо опустилась снежинка.

— Ну-ка, сивка, — сказал Аким, примостившись сзади на коленках и присовывая бурое от крови туловище к ногам Анны Аполлоновны, — сивка-бурка, вечная каурка!

Сани выползли на дорогу, полозья кой-где достигали до земли. Из села бежали — мимо саней — бабы, девки, ребятишки.

20. КОНЕЦ ЖЕРЕБЦОВ

В столовой все было переворочено. Подле настежь раскрытого буфета валялись черепки стекла и фарфора, сломанный фруктовый ножик, — должно быть никто не знал, что он серебряный, — перечница. С раздвижного обеденного стола сдернули скатерть, и он оказался голым, чудным, многоногим, как паук. Черно-красную кровяную лужу развезли по всей комнате.

Никита прошел в гостиную. Ее очевидно второпях пропустили — в чинном порядке покоились березовые кресла, этажерки, банкетки. На круглом, ясно отшлифованном столике лежала раскрытая книжица журнала, пенснэ в золотой оправе… И только в углу, взобравшись на спинку дивана, приказчик Никифор силился снять с костыля икону.

— Вот насажена крепко, — конфузливо сказал он: — и не снимешь никак.

Все больше конфузясь, он сильно дернул раму, — лампадка выскочила из оправы, свалилась вниз, заливая маслом светлую обивку…

Никита пошел дальше. За прикрытой, заставленной каминным экраном, дверью была комната Алексея Ивановича: тут молодой парень увязывал в простыню большой узел белья и платья, а другой сидел на корточках перед чемоданом и собирал просыпавшиеся папиросы. Что-то хрустнуло под ногами Никиты.

— Вот чудаки, — сказал он, так же как Аким давеча, и подобрал с пола раздавленный каблуками владимирский крест с мечами, — вот чудаки… Чем узел вязать, клали б в чемодан.

— И то, — обрадовался парень, с папиросами, — давай, Миш, сюда. В ей и нести удобней будет.

Рядом, по коридорам, по комнатам, по боковушам сновали торопливые люди. Подле сундуков со старыми женскими платьями ссорились несколько мужиков, — они рвали друг у друга из рук вороха кисеи, шелка и кашемира и лаялись, как бабы. Грохотали ящики комода…

— Гляди, а здесь-то!

— Ого!

— Ну и ну!

— Бархатна!

— А что ж ей… Можно было и бархатну носить…

— Если деньга того позволяет!

— У них деньги легкаи…

— Суй сюда!

— Куда хватаешь! Я тебе, чорту, как долбану…

— Мотри, я бы не долбанул, в сердце твою… Орет тожа…

— А ты не хватай! Не твое небось.

— А твое?

— Брось, ребята. Всем хватит.

— Наша теперь все!

— А он чего лезет?

Наверху, на втором этаже, было еще людней и громче — в многоголосый стон сходились крики, споры, хохот:

— Яков Семеныч, подсоби-ка.

— Давай… Тя-же…лая!

— Да-а… Ну-ка, еще разок…

— Хо-хо-хо!

— Стерва, у тебя и так много…

— А ты хлопай ушами больше.

— Дай хуть одну!

— Ну тебя, не дам.

— А ты чего сидишь? Проспишь царство небесную — так-то.

— Ничего… не просплю, брат!.. Охота мне вот на мягком посидеть… Дожил, дал бог.

— Гы-ы…

— Ребята, бабы наши бегут!

— Где?

— Я ему и говорю — сволочь, говорю, у тебя и так, говорю, много, а он…

— Подушка-то! Пуховая!

— Известно — дело барское.

— Оны только пухову и обожают.

— Пожили сволочи!

— Хера с два теперь поживут!

— Теперь-то? Ка-ко-е!

От подушек — липкий пух. В разбитые окна — студеный ветер. Запыхавшиеся бабы шныряли повсюду. Кто-то кого-то давил и лапал, шуткой волок в темный угол… Рыжий с проседью дядя, натуживаясь, тащил высокое трюмо, подпирал его снизу носком растрепанных чуней. Другой, тоже рыжий, сдирал с окон гипюровые занавески, бурые от времени и пыли.

— Куда тебе их!

— Мало ль куда… Это дело наша.

Скотник, насквозь напитанный запахом навозной жижи, тот самый, что не довез своей тачки, а пошел смеяться с мужиками, когда мужики еще добродушно покуривали на крыльцах людской — вертел в руках терракотовую копию химеры:

— Ванька, гляди-ка!

— Чего?

— Морда кака…

Сошлись, сблизили головы, любопытно смотрели и щупали:

— На кой он?

— И рот раззянула!

— Ведьма, небось.

— Так, для баловства.

Мелочь, — подсвечники, статуэтки, пепельницы, фотографии даже, — рассовали по карманам, у многих от этого карманы топырились будто картошкой набитые; белье и платье давно уж поделили нарасхват… И уже взялись за мебель — стулья, тумбочки, этажерки — таскали их вниз по неудобным винтовым лестницам, завязнув в узких проходах, кряхтели и матерились. Затоптанные мокрыми ногами полы густо устилали лужицы грязи, осколки стекла, клочья бумаги… Никита, не вынимая рук из карманов, переходил из комнаты в комнату, от одной кучки людей — к другой, поигрывал скулами, шумно сопел носом.

— Ты-то что ж? — приставали к нему.

— Ну его, — бурчал он, хмурясь, — мне бархата вашего не нужно. С фронту, с Москвы и то…

И не выдержав, разрезал щеки огромной, косой улыбкой, — улыбался все шире, захлебывался:

— Барахло — это что! Ты смотри — дом-то… земля-то… Россия вся… Наше! Революция, мать иху, святого Георгия Победоносца…

— Го-го!.. Правильно!.. Лупи!.. Мать!.. — гремело и ухало в ответ:

— Поместье-то…

— Хер им!

— Пожили сволочи, хватит с их…

— Сколько лет, говорю, ждал — дал бог, дождался все-таки…

А дом оголялся все больше. Многие, еще надеясь найти что-нибудь путное, рылись в гардеробах, бродили по дальним комнатушкам и чуланчикам, ворошили всяческий хлам — ржавые железные кувшины от рукомойников, пустые бутылки, выносные судна с отломанными сиденьями, щетки для паркета, — прихватывали и их. Кому-то посчастливилось: он нашел в неожиданном закоулке ящик ковров, набрал громадную охапку, прижимая ее к животу, старался пробраться к выходу, натыкался на людей…

— Куда тебе такую количество?

И счастливца пихнули плечом — и уже лежит он на полу, тщетно старается удержать пестрое, пушистое свое счастье… А ковры тащат в разные стороны, разворачивают — яркие, живые краски брызжут нетухнущими огнями… Ребятишки взялись за книги, на которые до сих пор никто не обращал внимания, — выбирали какие поприглядней, с золотом на переплетах, с картинками… На пыльном стекле шкапа нетронутыми остались росчерки — «конец, конец, конец»…

— Эй, эй, гляди! — крикнул вдруг кто-то.

— Чего те?

— Сенька Михайлов и этот… Силантий с того конца, — амбар ломают!

— Ну-у?

— Где?

— Что?

— Амбар!

— Бегем, братцы!..

Все сбитым вертлявым стадом пустились к лестницам… Теперь уже по двору, по всей усадьбе суетились поспешные, жадные, радостные — из дверей амбаров, сквозь толкучку и гам выскакивали мешки, с плужного сарая камнем отколачивали замок… Дом опустел. Ветер врывался в окна, заносил легонькие снежинки… Вместо недавнего, — на век, кажется, застывшего запаха затхлости, тленья и духов, напоминающих ладан и гвоздику, — пахло морозом, нафталином, овчинами. Только самое громоздкое осталось нетронутым. И еще книги — те, что не понравились ребятам. Неуклюжей грудой валялись они, а поверх, раззевая твердый как дерево переплет, щерилась своими шершавыми страницами книга, быть может единственная в России, и с заглавного листа лукаво поглядывал лукавый профиль, заточенный в круглый медальон, и не теперешний забавный шрифт выпукло выписывал:

Письма Персидские

творения господина Монтеские.

21. КОНЕЦ ТАУБИХИ

Аким засмеялся, покрутил головой и шлепнул себя ладонью по колену:

— Смехатура, ей-богу, да и только!

Никита ничего не ответил. Он лежал на лавке, присунув к стене свою пухлую папаху, положив на пухлый козий мех голову, и слушал посапывая, изредка закрывая глаза. В избе было темнов