Я не заплакал. Отец бил меня короткими — то смягчаемыми, то резкими ударами, и я все время оставался безмолвным.
Страдание разворачивало мою душу, я чувствовал, что с корнями вытягивал из меня отец, как сорную траву, глубокие радости, жившие во мне, вытягивал и бросал о земь сладкие стебли жизни.
Я не смотрел ему в лицо, но передо мной стояло тягло его глаз — иссохших и тугих.
Когда отец кончил истязание и отшвырнул мою руку, я в течение секунды оставался стоять, окаменев ради самозащиты, не роняя звуков и прижав к бедрам как-то странно опустевшие и бесчувственные пальцы.
И когда отец ушел, я, оставшись один, не оглядываясь и никого не позвав, пошел в детскую и там сел у окна.
Пришла мать, чтобы успокоить меня — это меня не тронуло. Бессильный чем-либо выразить свою ненависть, я никуда не шел и плакал слезами, которые просочились через сжатые, ссохшиеся веки.
Быстро наступал ранний зимний вечер. В детской было темно. Глубоко вдыхая жаркий и тихий огонь разгоревшихся поленьев, белела в поздних сумерках изразцовая печь.
Я все еще душил свои слезы, содрогаясь от внутренней тяжести. И когда я готов был облегченно заплакать, мне внезапно пришла в голову мысль о смерти.
Я увидел себя мертвым — с остывшим лицом, с немыми, чуждыми участья губами, — и около себя — скорбные фигуры и поникшие лица родных.
Что-то издавна близкое почувствовал я в этом внезапно осенившем меня образе. Забыв об отце и о побоях, я судорожно старался проникнуть в черты представшего предо мной мертвого лица.
И я узнал в нем — Еву из «Хижины дяди Тома». Я вспомнил тихое озеро, по которому она каталась — обреченная и неслышная: и озеро это, и деревья над ним были недвижимы в ярких одеждах смерти.
Сладкие руки легли на мое сердце и стеснили его, когда я услышал шаги отца, пришедшего ужинать.
В детскую вошла мать:
— Ну, как тебе не стыдно, Миша? — сказала она. — Будет уж дуться. Иди попроси у папы прощенья.
Казалось, я только этого и ждал. Сойдя с дивана, я пошел в спальню, где умывался отец, и на секунду в нерешительности остановился у дверей. Отец открыл дверь перед моим носом. Не смахивая слез и сопя, я сказал:
— Папа, прости!
Отец положил руку на мою голову, погладил ее легонько и ответил:
— Ну, ну, будет тебе — иди умойся.
Я подошел к умывальнику и, брызгая холодной водой на щеки, зачерствевшие от слез, почувствовал вдруг жар натопленных комнат и домовитый запах крашеной печки.
Я утерся сухим полотенцем и потом, жмурясь от света, вошел в столовую.
Александр СмирновТулуп
У Кирьяковой избы, как всегда под вечерок, собрался народ. Мужики, сидя на заваленке, в армяках в накидку, говорили о своих мужицких делах. Хозяин избы — дядя Кирьяк, высунув голову в окно, участвовал в общем разговоре.
Ребятишки с громкими криками играли на пыльной дороге в городки. Около дороги же, в зарослях лопухов и крапивы с едва пробивающимися пучками хвостов бродили долгоногие цыплята.
Изредка визжало железное колесо колодца, и загоревшая баба в подоткнутом сарафане, гремя цепью, доставала бадью с водой.
Мужики обсуждали больной для всех вопрос о том, что будет в нынешнем году насчет налога: послабка, али еще прибавка.
Рыжий прасол с красным лицом, только что пришедший из бани с мокрыми еще волосами, недовольно прохрипел:
— Послабка! Как бы не так! Эти товарищи только того и гляди совсем по миру пустят…
— А слободские говорили, будто супротив прошлого года вдвое меньше будет.
— Кому меньше, а нам только мошной тряси…
— А ведь неправедно, — сказал дядя Кирьяк из окна, — страсть неправедно коней налогом облагают, ведь конь коню рознь! Вон у дяди Мокея лошадь-то, как печь!..
— А у меня одна слава, что лошадь… Хуже кошки… А налог один!
— Ужинать уж ровно пора! Домой пойти… — поднимаясь, сказал прасол Мокей.
— Что мало гулял? А ты посиди! — закричали ему вслед мужики.
— Я нагулялся уж… Прощайте покуда…
— Обиделся!..
Из-за угла крайней избы появился председатель сельсовета. Он, как всегда, шел в своей старой солдатской фуражке, держа под мышкой книгу.
— Эй, робя, вон начальство наше идет!
— Ну-ка, Данил Митрич, чего новенького нет ли?
— Насчет налогу опять чего-нибудь… Я так думаю… — тихо сказал Гришага.
— Газет нет ли? Измаялись совсем, не куримши.
— Погодь, погодь! — сказал председатель, садясь на завалинку и вытирая фуражкой вспотевшее лицо. Он положил книгу с бумагами на колени, на нее фуражку и поверх всего почти сплошь вымазанные фиолетовыми чернилами руки.
Все молча наблюдали за ним.
— Приказ вышел… составить список, — вздохнув, сказал председатель.
— Ой, батюшки!.. Какой? — испуганно вскрикнул Гришага, схватившись за бороду.
— Опять список! Чего уж переписывать-то? Все уже переписали…
— Пишут, пишут… Что бумаги этой одной перевели… — загалдели мужики.
— Составить список паразитов, — не слушая мужиков, сказал председатель.
— Кого? Каких паразитов?
Мужики сразу замолчали и с недоумением переглянулись.
— Язви иху душу! Чего не выдумают! — мотая головой из окна, с улыбкой сказал дядя Кирьяк.
— Верно, что это за паразиты такие, Данил Митрич? — спросил председателя Сергей кузнец и с разинутым ртом ждал ответа.
— А это которые своими руками не работают, — помолчав, ответил председатель, ковыряя старую мозоль на залитой чернилами ладони.
— А-а-а… — и Сергей утвердительно кивнул головой.
— Так что же, это как — кулаки? Али другое что?..
— Кулаки и есть кулаки, а это паразиты! — закричал председатель.
— Да-а!.. Это видно особа статья… И словечко уж выдумают!
— Обидно слушать!..
— Кто же это у нас паразиты-то? — спросил молчавший до сих пор Микеша Конев.
— Ты вот говоришь, которые своими руками не работают? Запиши-ка, родной, меня, — сказал старик Пахом, сидевший в полушубке и валенках, положив руки на палку, стоявшую между колен.
— Я вот со старухой одиннадцатый год маюсь, своими руками не работаю совсем… Только что соседи принесут, тем и живу…
— Верно он, что ли, говорит? — спросил председатель, развязывая книгу.
— Верно, верно!.. Чего уж там, какой он работник — щепки не пошевелит!..
— Ну, ладно, записываю… Та-ак… Пахом Коровин… Деревни Танюхино… Кто еще у вас тут?
— Постойте-ка! — сказал из окна дядя Кирьяк. — А Аркаша-то! Химик-то наш! У него одной руки нет — он инвалид… Такой уж придумщик…
— Эй! Лесунька! — закричал Гришага своему белоголовому мальчишке, игравшему в городки. — Сбегай-ка по Аркашу Куделина, — поди, мол, там в паразиты записывают!
Мальчишка, поддернув обеими руками сползавшие штаны и крикнув что-то на бегу товарищам, пустился вдоль улицы.
Деревянный дом Аркаши был весь в росписи и резьбе — работа самого хозяина. На верхушке трубы, во время ветра, флюгер, в виде двух солдат, выделывал всякие штуки.
Когда белоголовый Лесунька, запыхавшись, прибежал к Аркаше, тот сидел в огороде на липе и огребал прилетевший к нему рой пчел.
— Дядя Аркадий! Тебя там зовут записывать куды-то!..
Задрав голову кверху, крикнул Лесунька.
— Сейчас… Дай, вот, рой огребу!
Мужики у завалинки в это время говорили о диковинах, какие делает Аркаша:
— Хитроумный парняга! На что уж: недавно к самовару дома свисток приделал… Как скипит, так и засвистит! Уморушка…
— Намедни говорит мне: «Я, говорит, скоро к таратайке своей такую машину приспособлю, чтобы она, как я поеду, на музыке играла…».
— Когда у человека голова с умом, так он все может… хошь и безрукий… — сказал Гришага.
Наконец, на улице появился и сам Аркаша. Перед ним бежал, насвистывая на новой таловой дудке, Лесунька.
— Тут вот говорят, что ты паразит?! — обратился к подходившему Аркаше председатель.
Аркаша поджал губы на своем безбородом, бабьем лице и, вытаскивая из кармана трубочку, сказал:
— Меня хоть горшком зовите, только в печь не ставьте.
— Та-ак… — протянул председатель, — запишем, — и стал писать что-то в книгу.
— Ну, никого больше нету?
— Нет, кажись, нет!.. — ответили мужики…
— А что будет тем, кто в паразиты-то записан? Вспомоществование какое, что ли?
— Не знаю… — сказал председатель. — В приказе сказано, чтобы они только вот на выборы не ходили и на собрания всякие тоже…
Кто-то тяжело вздохнул.
— А это, голова, вам здорово подвезло, — вздохнув, сказал Гришага Веденин.
— Дд-а-а…
— Ты вот что, Данил Митрич! — тронув председателя за плечо, сказал Гришага и тихо зашептал ему на ухо: — запиши-ка и меня в паразиты-то эти… Уж будь покоен, я в накладе не останусь… по силе возможности…
— Да чего тут, пиши всех! — громко сказал дядя Кирьяк, услыхав из окна последние слова Гришаги.
— Все, мол, паразиты… И больше ничего!
— Вот это верно! Пиши всех! А мы уж для тебя, Данил Митрич, постараемся…
— Пиши, пиши…
— Да мне-то, собственно говоря, все едино… Как хотите…
— Только Мокея, прасола, не пиши! Пусть-ка он, брюхатый бес, промнется… За нас там повыбирает… Ему делать-то нечего!..
— Верно, верно! Чего ему сдеется! Да и какой он паразит! Рожа-то в-во! Лапы загребущие, с утра до вечера чертомелит, все ему мало! Еще спят все, а он ни свет-ни заря на ногах — уж такой до дела… Прямо смотреть тошно…
Наклонившись, старик Пахом спросил председателя:
— Вот что, милой, у старухи моей нога не годится, так ей бы в больницу надо… Что же ей теперь за так там будут лечить, али как?
— Не знаю…
Председатель что-то торопливо писал в раскрытую на коленях книгу:
— Мокей-то! Мокей-то обрадуется… Ха-ха-ха… Один изо всей деревни!
— Да, пузом затрясет здорово!
Председатель кончил писать и закрыл свою книгу.
— Так все паразиты?
— Все, все, родной!..
— Семь дворов у нас в деревне-то?