Ровесники: сборник содружества писателей революции «Перевал». Сборник № 4 — страница 2 из 30

Было это, как огонь на сухостойный лес. Вот подбирается снизу по траве; пробует, взмывается по стволу (по телу) по медовому, до вершины (до головы). И зноб, и зной, и безумие… Пусть, что поманил Родион Петрович собачьим кусочком, — расплескалась голодная бабья кровь. Да чтоб тебе не встать завтра, проклятый Родион Петрович! А с кем же? Не с Михайлом же, с сосунком, с благовестником?.. Костенька!.. Выпивши Родион, и сам забудет пьяную ночь. Чтоб тебе, неверный Родион! Ой, да чо же это, бабоньки?!

Отчаянно машет рукой, скрипит половицами, зябнет — от отлива крови — у выходной двери, жмется, как ворина, прядает в темь саманницы.

— Чего тебе?..

Зубами колотя, тяжело выдохнув, молча легла; обхватила, аж хрустнуло у ключиц. Молча, глаза зажмурив, весь дух отдала Глафира:

— Н-ну, во-от. А то кобенится. Знашь, как я могу тебе подмогнуть в делах…

III

Не забыл, однако, эту ночь Родион Петрович. Перво-на-перво Агафья вернулась и напомнила:

— Чо ето у тя с губам-то, Родивон? С Дамкой целовался, што ль?

— Укусила гнусина кака-то, — отвернулся Родион.

Посверлила Агафья гляделками и пошла зудыкать: то не ладно, это не хорошо.

Не забыл Родион Петрович ночи — после нее другие были, и даже — дни. Расточилась сухая хмара в сердце батрачки: лицо ее — цветущий луг, голос ее — серебряный лад. Дивилась, корила себя, что нет стыда в ней: ходит ровно налитая светом до краев, — глаз из-за этого не подымала на Родиона при людях. Хозяйку — слушала и служила — не видала. Ровно ливень прошел в сухую землю и взвеселил травы, и воздух стал нежный и уступчивый, как женская грудь, и волосы — легкие, как березовый колок.

Видались на полях, — пары подымая, майские, и сея поздний июньский овес. По началу больно приятно было Родиону Петровичу: привязалась баба, как собака, вот — хоть бей ее. Но потом надоедать стало. Липнет на каждом месте — вдруг кто-нибудь заметит: вот так член правления артели, общественный работник! Одно слово — интеграл! Чего тут хорошего. Рабочком или женотдел пристегнется — не отлягаешься. Особенно, если — упаси от чего — затяжелеет; с бабой, ведь, этак: с ней шутишь, а она всерьез принимает. А отделы эти — они душу вынут; у них и дела-то: чего работник, да как с работником? Нет, брат, тут с политикой надо, народ нынче больно востер.

И потихоньку от'езжать стал — все в правленьи. А когда Глафира упавшим голосом довела до его сведенья свои приметы: «красок» давно нет и позывает то на кислое, то с души, — очень осердился Родион Петрович и всякие любезности в ту же пору прекратил:

— Ну, вот! И вовсе ни к чему это, вот чо я тебе скажу. Совершенно даже неуместно. Ты меня перед народом не срами, Глаша. Тем более, што я, как сказать, не больно навязывался.

— Не к тому я, — сказала, совсем потемнев, Глафира. — Мне-то как? В каку меня теперь роль произведут?

И слезы выступили, как наледь.

— А чтобы вас черти драли… Ослобониться надо. Нечего тут сырость-то разводить, не маленькая.

— Вот и я… про аборку. Д'огласка, ведь — огласки пуще всего опасаюся. Чо я тогда? На изгал, на издев…

— То-то што огласка. В город надо. Там все сделают. Там — досконально.

В город — это верно. Недавно избач вычитывал насчет аборта: очень большое снисхождение к женщинам, бедным бесплатно. Но в город некогда: вот-вот уборка озимых, совестно в такое время бросать хозяев, к тому же и ее доля в посеве есть. После, как сняли рожь, наклалась Глафира в город с пятью мешками ржицы, смолоть по-пути. Агафья поперек:

— Приспичило женчину посылать? Ей по-двору хватат. Пусть бы Михайло.

— Не лезь не в свое дело. Раз надо человеку: ситца посмотреть для ребят…

Но в городской больнице поворот от ворот. Доктор отрезал: поздно хватилась — родить придется. Фельдшерица фыркнула: удивительно бестолковые эти деревенские. И сиделка сокрушенно поддакнула: деревня — и деревня, безо всякой культпросветности.

(И правильно, и обидно — ладно вам тут в городу-то!)

Дома же Агафья день ангела Родиону устроила: за то, что выбросил целый рубль Глафире на расходы (каки-таки расходы?), и за то, что «кот мартовский» — он.

«И откуда только унюхает зараза?!» — удивился про себя Родион и прицыкнул:

— Молчи, ты! Чо ты своим куречьим умом понимаешь?

— Распрекрасно я тебя понимаю, пес ты гулящай, пра, пес гулящай. Кобель, кобель! — выше подняла Агафья.

— Не ори, говорят! — покрыл тогда Родион Петрович: — Орет, дура эдака. Людям чо и надо, на язык поддеть.

— Д'вижу я, вижу: с ей уж ты шашки раскидывашь!..

— У, ты, безмозглая, — зашипел не помня себя Родион Петрович и цапнул жену за руку: — Она наблудит, Глашка — на нас навещают. И забудь про это, па-аскуда!..

Задохнулся даже от ненависти. И так поглядел, что Агафья рот полчаса не могла закрыть, боялась, что шумно выйдет.

IV

Билась Глафира, как рыба в мотне: волокут чьи-то руки на берег, на песок. Веретенцем — подумать страшно! Свело веретенце летось Федосью, такую славную бабу, на погост под ветлу.

На хуторах за 5 верст бабушка Фендриха. Знает в чем дело бабушка, ей нечего сказывать — она видит такие дела сквозь стены.

— Бабушка, только перекстись — никому-никомушеньки.

— Чо мне креститься, я и так: со мной, как с попом.

…Одно средство сказала бабушка: чилибуху[2] испить. Хороша она — вокурат теперь, в августе — сама действительна. Ой, не надо, бабушка, не надо! Савотинска девка осенесь пробовала ее — в три погибели, ни поработать, ни поесть: внутри, ровно зола горяча. О-ой!

— Ну, не надо и не надо. Чего голосишь? И какой народ нонеча боязливый пошел. Не пользована, а уж орет…

— Н-нет, не надо, не надо!..

В декабре, когда отработала по договору и ушла от Родиона и Агафьи (а Родион ей десять рублей сверх подарил), — письмо за странными печатями из Китая: прошлепанная вдоль и поперек — от мужа весть — кулаком в грудь:

«Дражайшая супруга наша, если вы себя содоржите а как Совецкая влась нашу темноту прощает а мы никовда супротив народу не позволим. Слыхано живут в Расеи ничево сибе самостоятельно. Виду етова надумали подаваться по домам довольно повоевали за их благородиев. С китайцами доводилося разговаривать по душам нащет Революцыи они согласны и я и Семен Бляхов охота вмести, а Семен пока на излечении в гошпитале у нево дурна…».

Прямо из Шанхая — кулаком под вздох…

Как рыбу в мотне: волокут-волокут на берег, на серые пески!

…Ой, да чо же это? Захолонет в груди у Глафиры, и руки станут липкие, как потник. Нет выхода! Поступайся последним достоянием, именем верной жены. За что ж терпела 5 лет? Да что бы это такое выдумать?

Не может баба — ни веретеном, ни чилибухой: жить она еще хочет, так вот и орет внутри — жить! С Константином жить, с мужем. До-поту робить, до-поту. Есть крепко, просто есть. И смотреть — не мигать в веселые мужни глаза. Значит, родить! А младенец? Куда младенца? Потом это, потом…

Нет, все-таки? Весной женотдел зыбку весил на дереве в палисаднике. Какая теперь зыбка в такие холода — убрали. Ох, ты, мальчик ли, девочка ль, кому нужна твоя жизнь?! И кому подкинешь тебя? В деревне? В деревне — в одном конце чихнешь, в другом кашляет. В город? В городе, восет по газете агитатор выяснял: приютских отдавать в деревню для привычки к работе. Не примут, стало быть, если и дойдешь в городской приют. Нет, нечего и думать. Потом все это. А сейчас — скрывать, таить ото всех.

Таить — легко сказать. Конечно, фигура позволяет: не у какой-нибудь дохлой, — в бедрах просторно. И еще можно одежонку как-нибудь ерошить, призавешивать. А, главное — вертись-вертись, не поддавайся.

Работала, как лошадь. Нарочно недоедала: заморить плод, чтобы меньше был, меньше…

Но очень подозрительна стала Глафира. Соседка одна зашла да чего-то и уставилась на ее живот.

Побледнела Ряднова, вскинулась:

— Чего приглядываешься? Рай не видала? У, язви вас, только и зорят чего-то, только и ищутся!

— Да ты чо, бабонька? Ай ополоумела?

— А ты чо?.. — И опала: — Ой, да прости, Андреевна. Сумнительна какая-то я стала. С нищетой етой…

А хуже хвори боится Глаша встреч с Агафьей: оглядит, как разденет белыми, злющими глазами, круглым птичьим взглядом. Идет Глафира и стынет: вдруг — хлестнет?!

Только с бабушкой на хуторах: за один разговор за 5 верст крупку ей носила.

— Как же мне, как же мне?.. Ох, горемычная я…

— А чо с им…

Шопотом-шопотом…

И часто по ночам за печкой подолгу смотрела Глафира на свои ноги, от натуги и беременности в синих шишках венозной крови; и на круглеющий и сияющий живот — растет и растет. Щупала и плакала без звука, изредка забываясь и всхлипывая…

Избенку свою она сдавала молодняку под вечорки. В месяц за три рубля. Санку к секретарю сельсовета в няньки определила, тоже — целковый. Бычок в уплату ссуды пошел. Овца об'ягнилась. (Ну, и позавидовала же ей Глафира! Очень просто: ягненок — и все тут, никто не спрашивает от кого). Словом, жить можно. И даже очень здорово можно жить — под гармоньку.

Но камни в груди у ней, острые; трутся, счеты-расчеты головы в порошок трут: в межговенье, ай нет — на масленой. Кабы до прихода Константина, кабы успеть. Не торопился б он. И как только она, такая — встретит?! Гулял он, фактически гулял, — а все же… а все же… Так и трут в порошок. А переливчатый ветерок гармоники веет-развевает:

Ой, весело-весело

На тракторе работнуть.

А потом на все село

Сербиянку[3] тряхануть…

Тилим-тилим-ты-да-я…

А девка выйдет и дроботно-дроботно, от чего от юбок хлипает лампешка:

Девую последний год,

А на тот не иначе:

Если Троцкий не возьмет, —

Разведу Калиныча…

…С полатей из-под тряпья пялили до-красна глазенки Ксютка и Гринька; и на печи, отворотясь к трубе, под замызганной овчиной мать шепетала, высчитывала: в феврале, обязательно — в феврале. И еще один, во чреве, пригревшись, ножкой толкал-толкал.