Ровесники: сборник содружества писателей революции «Перевал». Сборник № 4 — страница 23 из 30

И вот — осенняя, спокойная синева неба, шелковая пряжа паутины, потаенное молчание лесов, по верхам сквозящих позолотой, широта выжатых, открытых полей. Поля с каждым днем сверкают все чище, все просторнее, со снопов шумно вздымаются дикие голуби-вяхири, — тяжелые, оловянно-голубые, розовогрудые птицы, — и как хорошо итти среди этих полей, переполненных прозрачным, голубеющим светом и тишиной. Встреч почти нет, только изредка попадется тряский, старомодный тарантас, везущий финансового инспектора, или городского коммуниста, посланного на работу в деревню, обычно смуглолицего рабочего, жадно присматривающегося к окружающей его полевой новизне, — и опять тянутся пустынные, безымянные дороги, проплывают старинные ветрянки с тяжелыми, скрипучими крыльями, и в вышине, в спокойной ее синеве, летят, унося вечную тоску скитаний, гулкие, тревожные журавли. А в деревнях, на гумнах, льют-разливаются алмазным дождем тугие цепы, колко золотятся ометы, — здесь еще ярче проступает близость урожайной, длинной и уютной осени.

В деревне зайдешь иногда в волостной совет или в избу-читальню, — и здесь все та же пред'осенняя, связанная с урожаем, суета. Говоришь с председателем совета, обычно парнем из демобилизованных красноармейцев, или пожилым, степенным мужиком, с кудреватой бородкой, и он, жадно вслушиваясь в непрестанный говор цепов на гумне, довольно и счастливо улыбается. И, по-мужицки, все с той же неторопливой, хозяйской сметкой, мечтает о постройке детских ясель, о ремонте школ и ветеринарного участка.

— Теперь, — улыбается он, перебирая лежащие перед ним бумаги, — совсем выправимся: есть у государства хлеб, будут и деньги.

А политпросветчик, молодой, длинноволосый, с бледным, выразительным лицом, совсем повеселел: ходит по небольшой комнатушке с самодельными книжными полками по углам, смотрит в окно — на золотящееся гумно, сплошь залитое алмазным ливнем цепов, и все размахивает какой-то бумажкой.

— Накладная на новую партию книг. Не шутка-с.

Потом достает из глубочайшего семинарского кармана, где помещается вся его «канцелярия», другую бумажку и радостно разглаживает ее.

— Наряд на дрова.

И любовно оглядывает скудные книжные полки.

— Значит, поработаем. Ведь, в стране — уро-жай…

Пойдешь дальше, к своей деревне — и опять голубеет тихий свет безымянных полей, поднимаются из-за холмов глухие леса в вызолоченном кокошнике, опять расстилается пышное кочевье снопов и душисто пахнет на закате сладкий овинный дым, славный дым урожая.

Родион АкульшинРодники деревенские

С этой осени я живу за городом в дачной местности. В форточку слышен гуд сосен. Желтым дождем осыпаются березки. Идет снег. В городе теперь слякоть. Дворники задерживают метлами движение пешеходов. Милиционеры следят, чтобы ни одна снежинка не залежалась.

А здесь настоящий хороший зимний день, такой, когда хочется бродить бесцельно по запущенным дорогам, уйти далеко за черту поселка, слушать внятный сосновый гуд и вдруг неожиданно почувствовать, что это не сердце бьется в груди, а большая, светлая радость.

Снег и тишина настраивают меня на воспоминания о деревне, о родных и близких, живых и умерших.

Я не могу жить без города. Но когда поезд уносит меня все дальше и дальше от родной деревни, я не отхожу от окна. Я жду: вот мелькнет деревня, запахнет дымом, каркнет ворона, пройдет баба с голубыми ведрами на коромысле. И когда я вижу эту бабу, мне хочется незаметно для проводника остановить поезд, повернув на себя ручку тормозного крана. А потом догнать голубые ведра и чуть-чуть забрызганный передник, остановиться у изгороди и долго-долго говорить, спрашивать, сказывать…

* * *

Когда Екатерина соизволила посетить берега Тавриды, Потемкин выстроил на ее пути декоративные селения, одел крестьян в чистые портки и вышитые рубахи, заставил парней и девок по пути следования императрицы водить веселые хороводы — и государыня благоденствием своего народа премного осталась довольна.

Когда фельд-егерская тройка несла Николая Палкина по занесенным снегами российским просторам, навстречу ему выстраивались Аракчеевские поселки, вытянутые в одну линию, и крестьяне, однотипно обмундированные, своим солдатским видом радовали его сердце.

Когда Николай II осчастливливал своим приездом вверенное ему население, весь путь его был усеян сыщиками, все подозрительные лица высылались, жандармы сгоняли толпы народа, создавая иллюзию любимого царя и народа, обожающего своего монарха. Так было.

А дальше — картина из недавнего прошлого, из эпохи наших героических лет, — лет голода, блокады и гражданской войны.

«ДАДИМ»

Набухшие ометы осенних туч загородили все небо. Ни одной голубой поляны. Дождь, дождь… И вчера, и сегодня. И, кажется, никогда ему не будет конца. Ветер и дождь. Осенний ветер срывает последние листья. А народ идет. Бабы, мужики, старики, старухи, мальчишки, девчонки, парни и девки.

Вода затекает за ворот, течет по спине, лапти промокли, ситцевые платки прилепились к щекам, мужицкие бороды выклинились по козлиному.

Идут. Из сел, деревень, хуторов; — словно дождь бесконечный размыл крыши избушек, словно тут, у помоста каждый найдет себе спасенье, словно тут — вместе со всеми и горе не в горе.

— Кто приехал? Откуда? Зачем? — спрашивают друг друга, отмеривая хлюпающие версты.

— Самый главный… Попрежнему царь.

— В такую непогодь?

— Ничего, это прежние правители боялись размокнуть, а теперешние — не сахарны.

— Можа под зонтиком?

— Увидим там, не загораживай дорогу.

— Ах, леший его растерсучь, раз'ехался, — ругает мужик свой лапоть.

— А ты в природных.

— И то придется.

Взлетают кверху разбитые лапти. Тяжелы они от втоптанного в них мужицкого горя, от впитанного ими горелого пота. Трудно им в высоту взлететь. Шлепаются в грязь, а мужику легче стало, на перед зашел, словно с лаптями худыми горе с ног стряхнул.

— Скорей вас приду, допрежь вас увижу приезжего.

На возвышении, под дождем, без зонтика, без картуза, возле непокрытого стола держит приезжий речь.

Зовут приезжего Михаил Иваныч. Говорит не красно. Скажет и остановится, будто вспоминает что, и снова прежнее слово, а потом — дальше — словно спутанные нитки разматывает.

— Гляди, стесняется, — шепчутся бабы.

— Народу-то сколь, небось поперхнешься.

— По обличью видно — простецкий человек, не на господский манер.

Говорит приезжий:

— Трудно Советской Республике. В Сибири — фронт, на юге — фронт, на севере — фронт, на западе — фронт. Республика в железном кольце. В Москве нет хлеба. Красную армию нужно кормить. Надежда на вас. Знаю, и вам не сладко… Помогите, дайте хлеба рабочим. Они не позабудут. Они отплатят.

Стоит впереди босоногий мужик, по дороге свои лапти бросивший; стоит, глазами прилепился к приезжему.

— Понимаем, — говорит, — чай не совсем просишь, взаймы, чай. В силу взойдут города, не позабудут о деревнях.

Поглядел приезжий: кто это его ласковым словом обнадежил. Разглядел безлапотного большой гость, сердцем своим возрадовался. А дождь не переставал, сильней поливать принимался, словно разогнать хотел мужиков и баб, разогнать, рассеять, утопить каждого в осенней, холодной тоске.

Никто не ушел. До конца дослушали приезжего. Дослушали и сказали: «Дадим».

Сказали старики и старухи…

— Дадим, — сказали дети стариков в шинелях солдатских, — для себя же, для братьев своих.

Клубилися тучи кругом. Падали последние листочки.

— Поможете? — спрашивает с тревогой самый большой человек в Республике, а крестьяне, почуявши свое кровное — отвечают: «Поможем». В этом «поможем», произнесенном шесть лет тому назад — начало той великой смычки, которую мы крепим сейчас и о которой в прошлом и речи быть не могло. По-новому встретились власть и деревня.

ОСТРАСТКА

Суд происходит после обеда. Разбираются дела о взыскании с мужиков продналога. Окна раскрыты. На улице тишина и нестерпимая жара. В помещении душно.

Клонит ко сну. Все скамейки в судебном зале заняты мужиками из различных сел и деревень большой Сорочинской волости.

Тут и равнодушно-спокойные лица — «что с нас возьмете», и брови, насупленные досадой: «оторвали от дела, за пятнадцать верст приволокли, а для чего!».

Заседатели тоже не знают, зачем их за стол посадили. Седой старичок Киселев низко наклонил голову. Блестит его лысый затылок. А Митя Гордюхин совсем уснул.

Митя — здоровенный, плечистый парень. Глаза у него маленькие, а живот большой. Его зовут борцом, потому что он много раз боролся в балаганах на ярмарках с «чемпиенами». Только его всегда побарывали. — «Животом не поборешь, — говорят про него мужики. — Тут нужна техника. Пузатого всякий шибздик на лопатки положит, коли у того в суставах техника оборудована».

За столом бодрствуют председатель Кандауров и секретарь Тищенко. Разбирается дело крестьянина Верещагина. Судья вызывает подсудимого:

— Верещагин!

Никто не откликается. В зале тихо. В тишине слышно гуденье мух.

— Верещагин!

— Я.

Из середины зала вскакивает очнувшийся старик лет шестидесяти, грязный, непричесанный, борода клочками.

— Иди к столу.

— Что ж, можно…

— Как зовут?

— Чево?

— Как зовут, спрашиваю.

— Меня-то? Иваном был.

— Отчество?

— Это величать-то? Трофимычем пиши.

— Из какого села?

— А я из Ново-Троицкого… Недалеко. Семнадцать верст… Отсюда видать… вон как за бугор перевалишь, так в лощинке-то и будет Ново-Троицкое… Из окошка видно, можа поглядишь?..

— Сколько лет тебе, дедушка?

— Мне-то? Не знаю, паря.

— Как же так? Ну, в каком году призывался?

— Я, малуга, не служил.

— Сколько же писать-то тебе?

— А мне вот сколь пиши: вот когда у нас первая холера была…

Старик запнулся, что-то вспоминая…

— При чем тут холера? — недоумевает председатель.