Ровесники: сборник содружества писателей революции «Перевал». Сборник № 4 — страница 5 из 30

— А теперь не то еще! Сенька Комаров, с Орешкова который…

— Иван Саввичев, что ль?

— Во-во!.. Так он говорит, таку штуку надумали — газы называется. Вроди дыма. Как дыхнешь его — так тебе и крышка: все груди сожгет. Теи газы еще вреднее.

Смолкали, крепко затягивались, думая о газах, сжигающих грудь. Мешаясь с махорочной приторностью, доходил от дворов отчетливый навозный дух. Глубоким и звучным становилось в тишине дыханье коров.

— И с чего только заводют яе?

— В том-от и штука-то…

— Известно с чего. За землю она происходит, чтобы земли набрать лишнее… А землю разве даром даст кто? Нипочем, брат, не даст — фиг тебе!

— Где уж… И тем-то, небось, неохота, астрийцам-то, — землю-то, говорю…

— В том-от и дело вся!

Церковь жиденьким медным баском отсчитывает десять. Пора… Встают — расходятся по домам.

— Прощай, Семеныч.

— Прощай, — отвечает сосед и задумчиво прибавляет вслед: — А тольки нам от той земли проку нету. Нет, говорю, с ей толку… Нам бы и своей, русской, хватило б…

— Хватить-то хватило б, чего уж!

— Прощай, Семеныч!

Расходились. Каждый думал — хватить-то хватило б, да вот… А за селом, за речкой, холмами и низинками лежало поместье, просторные куски своей, русской, земли. Сизели заросевшие яровые, гречиха стлалась белой простынею, над луговиной клочьями плыл туман…

Паня зажигала лампу, подсаживалась поближе к огню, раскрывала книжку. Десятки сереньких, одинаковых книг — и во всех одно и то же: люди с красивыми именами и лицами, любовь, слезы…

— Эк ее, не начитается никак, — бурчал Парфен Палч спросонья, — да ложись ты, дура!

Паня шла к себе, медленно расчесывая тусклые, рыжеватые волосы, гляделась в зеркальце, думала о том, какое у ней безобразное имя — ни в одной книжке не встретишь такого — думала, вздыхала, покачивала головой: ну, кто полюбит ее — Прасковью Парфеновну?.. Тишка, корчась за коноплями, жадно, не моргая впивался в маленькое окошко — там, за окном обнаженные руки и плечи уплывали из сорочки, сорочка колко отставала на груди… Гасла немощная лампочка. Тишка выбирался из огорода — караулить лавку. А Паня ложилась, ясно видела — прятался в темноте, летней, не очень темной — тот, вычитанный, придуманный, с гордым лицом архангела Михаила, с прекрасным лицом, написанным на алтарных дверях…

— Милый, — шептала она, — ну, скорее… Сладко скрещивала она под одеялом ноги, плотно смыкала глаза, и все ясней, все желанней, близился тот, тот самый он.

5. АКИМ-БОБЫЛЬ

…Осень, зима, война, темные жуткие ночи, длинные, будто и конца им не будет никогда, темные слухи — шопотами передавали их друг другу, рассказывали, что в такой-то вот губернии и волости, такой-то вот проживал старичек, а к старичку тому, что ни ночь, приходил другой старичек старый, и был де тот старый старичек, сам Никола, заступник мужичий, и говорил он… Промеж грузных, лохматых туч висела страшная багровая луна, бабы шопотами рассказывали про Николу, про мертвых солдатиков, что идут по ночам с далекого фронту к родимым погостам… Было жарко и смрадно в избах, на полатях ворочались дети, а в сени ветер наносил сухие вороха сыпучего снега… И, может, в самом деле брели в те ночи, по глубоким российским снегам мертвые люди в солдатских шинелях, несли в стынущих синих руках саперные лопатки с короткими держаками, чтоб лопатками этими, на погосте своего стародавнего прихода, выстроить себе последнее земляное жилье? Подолгу молились бабы ложась, в низких поклонах опускали головы к полу, — но не помогала молитва, потому что не может молитва помочь, когда в письмах солдатских, в каждой корявой строчке прячется трудная солдатская смерть…

Осень, зима, весна, и вот — в дождливую мартовскую ростепель, в серые весенние дни, когда рухнувшая дорога вилась желтым червем по грязному снегу, — впервые разлилось по деревне: «Царя-то… царя-то, батюшку!».

Все было просто, по обыкновенному, привычно — почки на лозинах, рыхлые облака, жидкая кашица из снега и воды на улице… В избах по-прежнему висели подле образниц нелепые лубки, на которых доблестный казак Козьма Крючков одним махом побивал десяток обрюзглых немцев, — колол их пикой и рубил шашкой, похожей на коромысло, — и картинки эти по краям были из'едены тараканами. Все так же возились в духоте полатей ребятишки, — шушукались, засыпали… Но сам Парфен Палч, в газетине все тонкости прочитав, говорил:

— Правда, ребята, правда. Покарал, стало быть, господь.

Потому бабы торопливыми шопотами пугали друг дружку:

— Чтой же теперь будит-то?

А мужики глядели недоверчиво и, хотя накрепко запертое мужичье нутро билось и рвалось наружу, вздыхали:

— Ох, грехи, грехи…

— Каждому, значит, браток, свое…

В лавке, в чайной, говорили про Распутина. Аким-бобыль, только намедни вернувшийся домой по причине контузии в пах, едва успевал рассказывать:

— Форменный бардак развели, что самая эта царица, что дочки ейные — ну так к ему, к Гришке, и бегают, и бегают — просто передышки ему нету. Он на что мастак — с лица спал, все-таки. Ей пра! Одна, говорят, борода оставши… А йимператор-то вроде холуя при ем — сапоги там почистить, або еще что… Ну, все-таки, посмотрели на это сурьезно, лавочку тую самую прикрыли, будет наместо ей кальцоная правительство, временная…

— Эх, и ссука же, — обрывал Растоскуев, с ненавистью глядя на кусочек кумача, прицепленный к Акимовой шинели: — гогочет, сам не знает с чего… Плакать нужно день и ночь, вся Россия, может, пропадет через это, из-за кальсонов этих самых, а они и рады. Тьфу!

— Какое! — поддакивали мужики, — разве можно?

Аким, не смущаясь, вытирал потную рожу:

— Не пропадет, гляди… А я что — не сам, небось, надумал, как люди, так и я.

Весна крепла. Утрами обогревались крыши, курились белесым паром. На огородах, сквозь рыхлые остатки снега, пробились черные, вязкие горбовины гряд. Аким ставил на реке заездки — ловить щук — заколачивал колья, наваливал к ним еловых лапок, каждый день вымокал насквозь… Перед Пасхой, в страстной четверг, приехал из города член какой-то. Выглядел он чудно: лицо красное, с синью, волос же на нем седой, стриженый; казалось, будто губы и подбородок вымазаны густой сметаной. На сходе он долго говорил о войне, о доблестных союзниках. Потом выбирали комитет. Дело шло к вечеру, многие торопились в церковь, евангелья слушать — крика и споров не было, только Аким полез спрашивать, когда войне конец, на что получил ответ:

— Товарищ! Наш революционный долг довести войну до победы.

В комитет выбрали Парфен Палча. Весна прошла незаметно скоро, отсеялись, взялись за навоз. Стояли горькие сухие дни, навоз, раскиданный на парах, пересыхал в солому, девки и подростки запахивали его чинеными плугами… Мужики постепенно, издалека, обиняками, заговорили о поместьи. Косились и на Растоскуева — тоже нахватал себе порцию! Аким поджигал:

— Власть, скажим… Николашку этого сковырнули. Ну, ладно! Был у нас старшина — исделался комитет… А выходит, что это дело особая — комитет, а в комитете, все-таки, Растоскуй… Мы тоже понимаем кой-что…

Аким задирал бороду, выставлял вперед растопыренную ладонь — неожиданно вскакивал, орал, брызгаясь слюной:

— Задни низинки у Таубихи кто укупил? Почему такое я не могу купить, а он может? Мы зна-ем!

6. ТАБУН

Парк ронял последнюю, октябрьскую листву, измокшие крыши глядели жалобно и скользко. Усадьба совсем замерла — даже собаченка Фроська околела и некому было больше лаять на проезжающих мимо.

Анна Аполлоновна, совсем сбитая с толку, до самой темноты просиживала в гостиной. По стеклам бежали извилистые потоки воды, — казалось, что в окна вставлены большие куски плохо-прозрачного желатина. Пахло сыростью и тлением, в гостиной и во всем доме было холодно, пусто, тревожно, ни на минуту нельзя было позабыть, что от Алешеньки уже больше месяца нет писем. Иногда сквозь тревогу проступала коротенькая, дикая, невозможная мысль — это бывало так страшно и так похоже на правду, что Анна Аполлоновна крепко закрывала глаза, а руки и ноги у ней цепенели… Наконец, выдался ясный день. Кутаясь в плюшевую накидочку, Анна Аполлоновна вышла на крыльцо. Ледяной ветер сильно и резко ударил в лицо, она заторопилась, поспешно спустилась по ступенькам на плотный гравий дорожки. Дикий виноград смятыми обрывками свисал со стены, цветные листья осин и кленов быстро неслись над землей, взмывали кверху, к огромному, совсем пустому небу, — было в парке светло и просторно, потому что деревья были по-зимнему голы. И под ровный ропот голых ветвей никак не могла отогнать от себя Анна Аполлоновна липкие мысли, похожие на правду… В дальнем конце, подле невысокого обрывчика, густо разрастался рыжий шиповник. Маленькая птица клевала яркие ягоды и пищала коротеньким писком, вспорхнула — тотчас же ветер отшвырнул ее далеко в сторону.

Отсюда, сквозь стеклянную прозрачность ветра, хорошо было видно село, рябую полосу реки, бурое после дождей разлужие и… — по лугу бродил разномастый мужичий табун! Увидев его, Анна Аполлоновна вмиг позабыла все тревоги свои и страхи — вот, вот до чего дошло! Перед самой усадьбой, на самых глазах! Заторопилась домой, сжимала руки в злые кулачки… Галактион Дмитриевич почтительно выслушал жалобу, кашлянул.

— Что же теперь поделаешь? Я еще третьего дни видел, говорил им. А они смеются — скоро, говорят, в огород погоним, на господскую капусту… Один так и орет — не ваш, небось, луг, теперь вашего ничего нет!

Анна Аполлоновна в недоумении уронила на колени пенснэ.

— Как то-есть не наш? А чей же? Вот новости!.. Немедленно же прикажите загнать всех лошадей и… Вообще я не понимаю…

Управляющий пожал плечами, промолчал. Злой кулачок стукнул по столу.

— Что же вы молчите? Господи, что за наказанье мое… Ну, идите же, распорядитесь, рабочих пошлите. Ведь не могу я сама с мужиками драться!

7. ЗАБИНТОВАННАЯ ГОЛОВА

— Хм… Драться!.. Чего захотела, — бормотал Галактион Дмитриевич, спускаясь к реке, — нет уж, дудки! Подерись с ними…