Ровесники: сборник содружества писателей революции «Перевал». Сборник № 4 — страница 6 из 30

По дрожащим лавам перебрался он через реку, — еще издали услыхал громкий говор многих голосов. Перед комитетом сидел и стоял сход.

— Нет, это что, — орал Аким, натуживаясь до красна, — мне, может, на твое учредительно собрание начхать! Нам ждать некогда! Ты мене не говори! Ты с себя образованного не выставляй!

— Аа-ии-ооо! — ууу-ю! — е-ооошь! — на разные лады стонали и ревели мужики.

Аким, бестолково размахивая руками, продолжал кричать:

— Тебе две тыщи лет ждать можно, у тебя земли до пупа, у тебя Задни Низинки одние на десять дворов хватит…

Галактион Дмитриевич, подходя, вежливо снял картуз, этого никто не заметил, и он присел в сторонке. Парфен Палч тщетно старался перекричать сход, — голос его пропадал в гаме и крике.

Далекие ямские бубенцы приблизились, но тоже не были слышны — только когда поровнялась пара с комитетом, — заметили ее, подвязанные хвосты лошадей, тележку на железном ходу и, в тележке, человека в офицерской шинели без погон.

— Здорово, братцы! — кинул он простуженным, очень громким голосом. Говор стал затихать, с голов слезали шапки: — Ляксей Иваныч, — отчетливо шепнул кто-то в задах. Бубенцы забулькали дальше, из-под колес брызнуло грязью, и все сразу увидели, что голова Алексея Ивановича забинтована.

— Вот, граждане, человек страдал, отечество свое защищал, — заторопился Растоскуев, — раненый теперь, а вы к его имуществу подбираетесь.

— Знаем мы, как они страдают! — огрызнулся Аким. Но мужики молчали.

Галактион Дмитриевич встал:

— Вот что, братцы… Мое дело сторона, я не хозяин, я в ваш интерес не мешаюсь… А только должен вас предупредить на счет лошадей — Анна Аполлоновна велят загонять их на двор.

Мужики молчали. Парфен Палч перебирал бумаги. Аким дернулся, быстро закипая, брызнул слюной:

— За-гнать? Ты что? Чтоб духу твово… Гнида!

— Ну-ну, — трусливо замахал руками Галактион Дмитриевич, — что ты, что ты… Чудак-рыбак, — я сам же вас предупреждаю… Мое дело маленькое, я человек нанятый…

Сход вяло расходился. По улице несся ветер, холодный, густой, октябрьский.

8. ЧТОБ Я СДОХ!

Анна Аполлоновна тряслась мелкой счастливой дрожью, прижимала к лицу платочек, — из-под платка выглядывала беспомощная улыбка и смятый морщинами подбородок.

— Ничего, Алешенька, ничего, я сейчас…

Алешенька нетерпеливо кинул фуражку:

— Мама, ямщику нужно заплатить.

Бородатый мужик, только что внесший чемодан, крякнул, шевельнулся. Голые ветви лип сильно и звонко стегали по окнам, по полу расплывались палевые солнечные блики. Анна Аполлоновна молча, беспомощно улыбалась, — улыбалась, прятала лицо, седые желто-серые волосы растрепались в жидкие косицы.

— Мама! Ведь ждет же человек!

Анна Аполлоновна тоненько, забавно пискнула и села в кресло, склоняясь к столу.

— Господи! Чтоб я сдох! — грубо выкрикнул Алексей Иванович, махнул рукой и, уже стыдясь своей грубости, вышел в сад. Ямщик, конфузливо переминая в руках шапку, поплелся за ним. Метались и трепетали голые ветви, зеленая дождевая вода в кадке рябилась крошечными волнами… Матовый партсигар с звериной мордой на крышке тускло блеснул в протянутой ладони.

— На, возьми. Серебряный.

Ямщик взял, долго глядел на волосатого зверя, нерешительно спросил:

— Что ж ето лёв, или лисица, может? — потом тихонько вздохнул: — мамаша-то расстроилась как… — и отдал портсигар обратно:

— Ладно уж, чего уж… Пускай за вами будет.

Алексей Иванович недоумело глядел ему вслед, — бритое его лицо багровело стыдом. Ямщик вышел в калитку, видно было, как он зануздывал коней, боком садился на грядку тележки… Алексей Иванович яростно кинул серебряную штучку в кусты и твердыми шагами вбежал по ступеням.

— Мамочка, бросьте, не нужно.

Он придвинул стул, сел рядом, положил руки на сгорбленные материны плечи — Анна Аполлоновна затихла. Марьюшка собирала на стол, хрустальные блюдца нежно пели в ее руках… С детства знакомые китайцы гуляли по чашкам и сахарнице.

Пили чай. Анна Аполлоновна изредка судорожно вздыхала, говорила робко. Сын казался ей теперь каким-то чужим… Но несвежая марля бинта и глубокие синяки под глазами будили едкую жалость. Алексей Иванович пристально размешивал сахар и об'яснял:

— Так, пустяки. Давно уже… Ушиб, самый обыкновенный ушиб.

Он долго отнекивался — ерунда! — и не давал переменить повязку. Когда из-под нее показалось посинелое размозженное ухо и широкая ссадина на голове — Анна Аполлоновна снова заплакала, еле сдерживаясь, обмывала разбитое место бурой… И, конечно же, нельзя было сказать ей правду — рассказать, как в Брянске, на вокзале, солдаты маршевого эшелона били своих и чужих офицеров, — как молодой парень в засаленной телогрейке ударил Алексея Ивановича тяжелым медным чайником… И, делая вид, что ему совсем не больно, он улыбался и постукивал по скатерти ложечкой.

9. ЧУЖИЕ

Снова начались дожди. Блеклое небо разворачивалось низко, над самыми деревьями. Марьюшка топила в столовой дымную, еще не обогретую голландку. Ежась от холода под клетчатой шалью, Анна Аполлоновна раскладывала пасьянсы; когда к ней заходил Алешенька, она ласково улыбалась ему и спрашивала, приглядываясь к картам:

— Тебе не холодно? Я вот смерзла совсем.

— Нет, ничего, — отвечал тот, тоже стараясь быть ласковым. Мать раздражала его, и в гостиную заходил он редко — почти все время проводил наверху, раскрыл ставни, пачкаясь в паутину, шагал по комнатам, напевая из «Гугенотов»:

— У Карла есть враги… Трам!

Красное дерево с резьбой и бронзовыми украшениями, золоченые рамы тусклых, умирающих зеркал, — на подоконнике, сваленные беспорядочной грудой, дагерротипы в плюшевых рамках… По мутным пластинкам расплывчатыми пятнами мерещились лица чудно одетых людей, — нарастала горькая злобная зависть к дедам этим и теткам, прожившим давнишнюю свою жизнь так уверенно и покойно, — ненависть к России громадной, чужой, глухо-враждебной. Ощутимей становилось наступающее со всех сторон неизбежное — ныло оно под повязкой, солдатом в куцой стеганке, орало мужицким сходом; глядело в окна крышами недалекого села, стадом на Жеребцовских зеленях… Вчера Марьюшка рассказывала про работников, толковавших в людской, что «таких нынче бьют» — и вот сейчас парни, что пилят подле погреба дрова, кажутся уже не знакомыми, привычными Семеном и Петькой, а чем-то безличным, выжидающим, готовым бить… Напевая машинально про Карла, шагал Алексей Иванович по комнатам — зависть и злоба сменялись тугим, холодным страхом:

— Господи! — шептал он озираясь, — господи, за что?

Жаркая жалость к себе затопляла глаза слезами, но, наткнувшись глазами на зеркало, видел он свое жалкое, голубое лицо — приходил в себя, успокаивался, льнул лбом к ледяному оконному стеклу. За окном — серенькие, сплошные тучи, дождь, голые деревья… Потому вспоминалось — остатки деревень, ватные дымки шрапнелей, обозы, — податливые девчонки из перевязочных и госпиталей, с полинявшими крестами на рукавах и косынках, и молчаливые взгляды грязных людей в шинелях, провожавшие автомобиль, на котором он ехал «в штаб». Был грязный мокрый день — точь в точь, как сегодня. Затасканная машина медленно пробиралась по искалеченной дороге. Навстречу шла из резерва какая-то часть, взмокшая, насупленная, а он, не обращая внимания на молчаливые, тяжкие солдатские глаза, жался спиной к пикованному задку, тащил к себе на колени хохочущую Нину Николаевну — и целовал ее дряблую шею, раздвигая влажным от дождя подбородком воротник пальто и кофточки… Фронт, тыл, негодные консервы, вши… Потом революция, города, вокзалы… но нет, только не это! — из развороченных, клокочущих городов бежал Алексей Иванович сюда в последней надежде найти покойный закоулочек. И опять вспоминалось — давно, в гимназические еще годы — приходили мужики в усадьбу, просили уступить им какой-то кочковатый кусок земли; они толпились в дальнем конце двора, может быть, говорили между собой, но их не было слышно — только лысый старик с зеленоватой бородой, стоя без шапки под окном столовой, все кланялся, все шамкал: — Што жа, мы миром… Мы, матушка, миром прошим. Нам беж той нижинки никак нельжа… — но низинку ту продали не им, а Новскому лавочнику, как его — Парфену!.. Многое вспоминал Алексей Иванович, прижимаясь лбом к нагревшемуся стеклу, и все яснее чувствовал — ближе, тяжелей, неизбежней нависает тяжелый, близкий груз — от него за комод не спрячешься. — О-о-о! — стонал он вполголоса и озирался, а из зеркала смотрело мертвое, голубое лицо, пересеченное повязкой…

За пыльными стеклами шкапов таились плотные ряды книг. Алексей Иванович распахивал скрипучие, разбухшие дверцы, быстро писал по пыли: конец, конец, конец, — смеялся глупым, деревянным смехом; грязный налет собирался на озябшем пальце, он вытирал руку об штаны и наугад вытаскивал с полки книгу. А за обедом, делая вид, что ему ничуть не страшно и даже весело, рассказывал про какое-нибудь «письмо к главному черному скопцу» из Монтескье… Экземпляр русского перевода 1792 года, с шершавыми, желтыми страницами, с переплетом тверже дерева, был — возможно — единственным, оставшимся в живых.

Когда же Анна Аполлоновна ненароком заговаривала про войну или революцию, сын отвечал, морщась:

— Да перестаньте вы, пожалуйста!

И Анна Аполлоновна спешила, боязливо соглашалась:

— Не буду, не буду — я так.

10. ЗАПИСНАЯ КНИЖКА

Озябнув от долгого сиденья в нетопленных верхних комнатах, Алексей Иванович спустился вниз. За последнее время он по многу нездорово спал днями, и сейчас его клонило ко сну. Внизу, в коридоре топилась печка и было так сумеречно, что острые иглы, пробившиеся сквозь щели дверей, становились розовато-заметными.

— Среди них Генрих сам! — запел Алексей Иванович, вздрагивая и ежась, совсем было завернул к себе, но, проходя мимо столовой, услышал:

— …он деревенских-то боится, вот и лебезит перед ними. А с того неприятность одна. Разве можно?