В это село и пришел Степан.
Но ему не о делах думалось в ту пору и, миновав село околицей, за которой ложилась на траву вечерняя сырость, вышел Степан к монастырю.
Трехсвятительский монастырь, построенный великой княжной Елизаветой Маврикиевной, стоял на крутом берегу реки Востры. К вечеру белела его ограда и красным цветом расцветал на закате зеркальный крест и маковки куполов.
Степан сошел в белевшую туманом ложбинку и мимо реденького соснового леска стал подниматься к монастырю.
Посреди горы он остановился — крепко забилось сердце. И не знал Степан, оттого ли оно бьется, что под'ем больно крут, или от мысли о том, что вот за той белой оградой живет Груня. Осмотрелся Степан. Тусклое солнце, покрасившее сосны, тишина успокоили Степана, грудь его улеглась. Пошел он дальше и как в свой двор зашел за монастырскую ограду.
В монастырских стройках, поодаль, к береговому скату, стоял княжеский дом с колоннами, теперь народный дом белоозерковский. В народном доме комната для приезжих была — туда и направился Степан.
И как только привел Степана в эту комнату сторож, сел Степан на подоконник и себя от устали не чует. Напился чаю с овсяными лепешками, и на диван, на клоповник лег было. Но не пролежал и пяти минут, встал. За окнами (окна — хрусталь богемский), за окнами темь, так темно, что продрог Степан даже. Зажег он тогда лампу, закрутил махры — туго, до сладости затянулся, сонным бельмом по паутинам зашарил и, подвинув к себе лампу, отыскал в кармане круглое зеркальце. Держит в одной руке цыгарку, другой зеркальце на себя наводит и сбоку в него смотрит, чтобы порченного глаза не видать. Подергал реденькую свою скушную бороденку, усы пощипал, серой губой пошевелил и бросил зеркальце на стол.
Зевнул и поднялся. Вышел на двор и пошел к небольшой стройке. Дверь, окрученная хмелем, была открыта. Степан постучал в другую дверь. В комнате кто-то заторопился, послышались шаги.
— Кто там?
— Откройте.
— Чужой, што ли, кто?
— Может чужой, а может и встречались где, — посмеялся Степан.
Дверь открылась и из-за двери глянули Степану в лицо — из света в темноту — чьи-то глаза. Глаза расширились и дверь приоткрылась больше, но не совсем. Грунино лицо улыбнулось, придвинулось ближе.
— Здравствуйте, Степан Иваныч! — негромко сказала Груня и, обернувшись в комнату, добавила. — Сейчас выду к вам.
Дверь захлопнулась и почти сейчас же отворилась опять. Степан почувствовал в своей руке тепло от гладкой Груниной руки.
— Когда приехали, Степан Иваныч?
— Да вот с поезда прямо.
Груня тихо засмеялась своей радости и в темноте посмотрела на Степана.
— С поезда, говорите?
— Ну, а как же… с экстренного, прямо в ваши покои…
Вышли Степан с Груней к скату. Небо от звезд потемнело. Темнота — хоть веретьем в глаза тычь. Не видно, как и река под скатом блестит. И только посредине неба светлая тропа выстелена, да в кустах по скату в своих зеленых, горючих одежках померкивают светляки.
На скате сели.
От теплоты, от тишины, от теми — просто было на сердце у Степана. Словно он и не разлучался с Груней, вся она перед ним, знакомая, как своя старая радость или горе. Поэтому и говорить ни о чем не хотелось, приласкать бы только. Потянул было руку Степан, но удержало его что-то, и вот тогда захотелось ему говорить Груне хорошие слова, чтобы как яблоки спелые, от которых сами куски отваливаются, слова эти были.
— О чем вы думаете, Степан Иваныч? — спросила Груня, отмолчав свое. — Расскажите, по каким делам приехали, что в городе делается.
Не хотелось Степану от своего направления уходить, но о городе, о себе, — как не рассказать!
— Дела у меня разные, — сказал Степан, — по всему уезду дела. А в городе что ни день — новая покраска. Гражданская война в силу входит, маршевые эшелоны гоним на фронт, сами обучаемся стрелковому делу.
Степан засмеялся вдруг от тугой радости и рукой взмахнул.
— Гражданская война крылья нам расправляет… Не все идут охотно. Другого хоть на штыках в вагон сажай. А как от'ехали, пишут с дороги письма: вот, мол, где настоящая воля… Горячее время, спирт, — чем-то опохмеляться будем?
Степан слепо посмотрел перед собой, словно не на холме над рекой он сидел, а в облаках, на господнем престоле.
— А дела у меня такие, — прибавил он, — нащот распространения газет хожу и установки диктов. На вашу площадь не ходил еще; — там тоже должны столб со щитом установить, чтобы газеты в два оборота наклеивать.
— Знаю это, — отозвалась Груня, — тут на базарной площади стоит столб со щитом, громадный щит такой… Только ничего на нем нет, голыш-голышем.
— Ну, а у вас тут что нового? — спросил Степан погодя. — Что ты делаешь, Груня?
— Что-ж у нас нового, — с печалью ответила Груня, — мы тут не видим ничего, разве только представление в народном доме. Я хотела было в кружок один пойти, так мать меня не пускает. Книжки вот читаю теперь, — комсомол один мне носит. За эту неделю три книжки прочла. Одна очень интересная — о жарких странах. Деревья там такие растут — с колокольню, цветы — огромные, птицы — ярче шелка… словно в сказке.
Степан посмотрел на Груню, — положила она голову на руки, смотрит перед собой и не видит ничего, словно улетела в жаркие страны на легких крыльях.
— Только не верится мне, чтобы все это увидеть можно было.
И Груня на Степана посмотрела.
— Чего-ж нельзя, — ответил Степан, — на нашей земле чудеса-то эти… захотеть только.
— Эх, Груня, — зашевелился Степан, — что там жаркие страны… вокруг нас чудеса такие есть, как только мы не видим!
И разом оборвался Степан, не договорил. И Груня как бы поняла Степана, опустила глаза и головой поникла.
Помолчали оба, прислушались к ночи. Ночь же теплом отдает, словно печь из под заслона. И снова Степана на хорошие слова потянуло, или на дурные, — не знал он.
Поверил Степан своему сердцу, локтем к Груне прижался и спрашивает:
— А знаешь ли, о чем я думаю, Груня?
Груня не повернулась к Степану, покачала только головой, — не знаю, мол.
— А хочешь ли знать о том? — спросил Степан, не глядя на Груню, и поднял свой беспокойный глаз к небу.
— Говорите, Степан Иваныч, коли верите своему рассуждению.
Степан вздохнул, потому-что в слове, если боли в нем нет, вздохнул и сказал:
— О вас я думаю, Груня! И о том еще, насколько человек от человека далеко поставлен. Гляжу я вот на ваши косы: по старому разговору боярышне бы такие косы, гляжу на глаза ваши: и пошто огни горят в небе — смеяться на них надо, гляжу на руки ваши белые — не палить бы им свой воск о сухой наш мужичий жар. Люблю я вас, Груня, и нет во мне смелости края вашего коснуться…
Так говорил Степан, а, меж прочим, сам не заметил, как руку на Грунино запястье положил.
Груня же слушала Степанов голос, — не сладкий он был — с глушью, с хрипотцой, с задышкой.
— Полноте, Степан Иваныч, — ответила Груня, — зачем это вам страху набираться… Только другое тут дело — женатый вы человек, не подобает вам на других женщин радоваться.
Степан глянул прямо в лицо Груне и сказал:
— Что-ж, что женатый… не вечно это… Эх! Груня, любовь еще горит во мне, зачем о другом думать, одно на земле счастье… раз упадешь головой и на этом месте счастье обронишь.
И потянул было Степан к себе Грунину руку.
— Не тревожьте меня, Степан Иваныч, — робко остереглась Груня и запалила перед Степаном глаза, пощады запросила.
Степана же захватило, как сухостой огнем, и отдышаться он не мог.
— Чего бережешься, Груня…
Груня голову опустила.
— Пропаду я, Степан Иваныч… ведь мать-то меня по свету в монастырь отдала… ждет она, чтобы опять монастырское время вернулось… убьет меня мать!..
Но Степан плохо слышал, что говорила Груня, качалось у него в голове, плыла голова в темноте и плыли, как в неводе, в теплом мраке светляки да звезды.
Притянул Степан к себе Груню. Прямо перед ним губы — черные, обгорелые словно. Поцеловал их Степан — раскрыл свое сердце.
И тогда, как ветром прибило к Степану Груню, затосковала она всем своим теплом. Стучит ее кровь в Степанову грудь, хочет Груня что-то сказать и не может.
Степаново же сердце потяжелело, словно полная горсть, и повело Степана — вот-вот застонет все тело, как корабельная снасть в бурю.
Еще крепче притянул Степан Груню, но уже без нежности, сурово, словно долгий обет давал.
Смял Грунины плечи, запрокинул лицо, и его глаз ужаснулась бы Груня, если бы видела их. Но не пришлось, — как на качелях, опустилась она к земле, бледная вся. И не знала, что встречает — смерть или жизнь. А потом, когда легче стало, приникло Грунино лицо к пыльной, дорожной рубахе Степана, глаза ее открыты были и все лицо черным, ломким светом застили.
Не очень еще было поздно, когда Степан проснулся на своем клоповнике. Проснувшись, вскочил Степан, зевотой перекосился и руки вверх потянул — воздуха загреб.
Потом окно отворил, да так и растаял в душистой теплоте, хлынувшей с воли.
От окна — рукой подать — начинался скат, росли там желтые акации, шиповник в розовых венчиках, сирень. Млела вся эта благодать от тихого солнышка и под его лучами бледность ложилась на желтые и розовые цветы. Вспомнилась Степану темная ночь, закрыл он глаза и сердце затукало радостью.
Надел Степан старый парусиновый картуз, вышел из дома и побрел по скату к реке — искупаться задумал.
Река прекрасная лежала в кудрявой своей накидке. Ольха, лозняк, ветлы кругом реку обступили. За рекой же — привольная картина. Другой-то берег отлог, на версты — простор, приречные, на заливной земле, огороды, потравы, — жирел здесь, породу выращивал белоозерковский скот. А дальше — начесами золотыми хлеба, зеленые овсы, пестрый клевер, а над хлебами и проселками — голубое небо.
Раздел Степан худущее свое тело, зябко тронул воду, окунулся пару разов и зубами заляскал.
— Кусается, едри его в корень.