Вот мужик пучок стеблей ржи приносит показать собравшимся. Каждый встает, к себе примеряет…
— Эх, как вытянулась… Митрошке выше головы, Никифору по плечо… Как-бы не свалилась… уж больно добра… Давно такой не было…
Молодеет умытая трава… Солнцу не хочется уходить, но, улыбаясь, оно дрожит лучами:
— «До завтра, до завтра… Спите спокойно»…
Виловатое.
Июнь, 1926 год.
Екатерина СтроговаБабы
Барон Штакельберг был женат на своей судомойке. Судомойка Нюшка — юркая, чернявая девчонка, вострая на слово, происходила из глухой деревни. Водворившись в большом петербургском особняке барона в качестве хозяйки, Нюшка с положением своим освоилась очень быстро, стала носить модные платья, замысловатые прически и покрикивать на прислугу.
Через несколько лет Нюшка стала полной, сдержанной Анной Ивановной, принятой в свете и всеми уважаемой баронессой. Барон не жалел средств на учителей, обучавших Анну Ивановну наукам и, главное, хорошему тону.
Но чем более блестящи были успехи молодой баронессы в свете, тем больше крепла ненависть к ней многочисленной прислуги богатого особняка. Люди не могли ей простить ее блестящей карьеры и, особенно, ее грубости.
— Вишь ты, лощеная какая стала! — говорила первая горничная баронессы — Клавдия, приехавшая из одной с ней деревни и особенно ненавидевшая строптивую свою барыню. — И тут ей подвей, и там припудри. Небось, забыла, как с голым пузом, сопливка, по деревне бегала, да хлебушка у добрых людей кляньчила. А теперь, скажи пожалуйста, «мадам парле франсе», из грязи в князи. И так, и сяк на людях ломается, но, между прочим, дома на нашего брата хуже ломового орет. Тьфу, фря! — и злая, некрасивая Клашка неистово стучала в углу совком и замысловатыми метелочками для сметания пыли.
Но всему бывает конец. Настал конец и Нюшкиному счастью. Пришел Октябрь и вероломный барон, бросив молодую жену вместе с пуфами и китайскими ширмами, ускакал за границу.
Баронесса Анна Ивановна, вновь разжалованная в Нюшку, после горьких переживаний и слез оказалась опять в глухой деревеньке Московской губернии. А через шесть лет, когда в этом районе пустили долго стоявшую шелковую фабрику, баронесса стала работницей.
Но следить за собой она не перестала: попрежнему завита, одета и блюдет хороший тон. Такой мы ее видим каждый день на фабрике. Она работает на размотке шелка: мотальщица, тов. Штакельберг, рабочий номер 563. И тут же рядом, на машине — Клавдия Крючкова, коммунистка с 1918 года, член бюро, активная рабкорка, а в прошлом — старшая горничная баронессы Штакельберг.
В первое время баронессу «разводили» скопом под предводительством Клавдии. Клавдия плакала от обиды в фабкоме и вместе с бабами требовала:
— Вон ее, стерву, гнать с фабрики! Забыли сначала расстрелять, так она голову подымает, сволочь, в работницы пролезла. Мало надо мной побахвалилась, а теперь в подружки попала. Не будем с ней работать!
Но в фабкоме отнеслись к этому делу холодно и Штакельберг продолжала работать. Из баб многие стали ластиться к баронессе, расспрашивали о барской жизни в Питере, и баронесса рассказывала охотно. Стала она посещать женское делегатское собрание, слушала молча и внимательно, а в 1924 году, после смерти Ильича, подала заявление в партию.
Все помнят эти дни. В огромном клубном зале напряженность тысячной толпы, безмолвной, глубоко спрятавшей свое горе. На эстраду всходят рабочие один за другим.
Бабы по особенному чуют и любят Ильича и потому, выходя на эстраду, в словах своих об Ильиче и партии захлебываются слезами и, не договорив, бросают на черное сукно заявления о вступлении в РКП. Вышла на эстраду и Штакельберг. Она истерично закружилась, широко раскидывая руки, плача и смеясь:
— Товарищи… родненькие… Солнышко наше ясное закатилось! Помер наш Ильич… Бабы, что вы воете?.. Всю жисть выли, иль и сейчас выть надо?.. Радуйтеся, бабы, нас Ильич на дело зовет… Клянемся, бабы, товарочки, клянемся: бросим вой, за дело возьмемся… В партию торжественно вступаем!..
В толпе закричали, все полезли на сцену, пачками сыпали на стол заявления. И после того, как заявление баронессы легоньким листиком легло на другие, выскочила на сцену Клашка и, как поутихло от страшного ее лица, не своим голосом она закричала:
— Товарищи, что здесь делается? Ильича оскверняем! Враг наш в партию лезет… Баронесса из чужого классу хочет передовой наш авангард загадить? — и схватив со стола заявление баронессы, Клашка изорвала его в клочья.
Баронессу тогда в партию не приняли.
— Здравствуйте, бабоньки.
— Здорово, Паня. Ну, как твоя Тамарочка?
— Ой, не говори! Ну что детям за жизнь при таком отце? Пришел пьяный в стельку, на радостях, что сорокаградусную выпустили — будь она проклята! Девчонку избил, и мне досталось: «Где вчера шлялась? С кем путаешься?» А я вчера на партийном собрании была. Он, окаянный беспартийный, партию непотребными словами кроет. Ну, скажи, пожалуйста, вот тебе и новый быт! Чему мое дите в пионерах научится — все отец, прокаженный, выбьет из головы. Вот тут болел он, — операция ему была, — все нутро, почитай разворошили. Так выжил, анафема!
Паня красивая, очень миниатюрная, волосы вьются, глаза большие, зеленые. Одета в модный серый костюм и высокие желтые ботинки. Хоть ей и 35 лет, но так она свежа, такая каждый день приходит по-новому хорошенькая и розовая, что не дать ей больше двадцати лет. Муж ее — обрюзгший, опустившийся пьяница. Совсем ей не пара. Говорят бабы, она ему шибко изменяет.
— Бузлова-то никак опять опоздала. Который раз уж за этот месяц!
День в отделочном цехе начался.
Обвязальщицы переговариваются и сплетничают, наклонившись над столом. Пальцы так и летают в воздухе и голые края кашнэ весело бахромятся, кисть за кистью. Руки заняты механически — простыми и привычными движениями, языки же — во власти сплетни, на которую толкает само положение отделочниц в производстве.
За машиной так не посплетничаешь: машина требует всего человека.
— Что я вам скажу, бабы! Бузлова-то наша, говорят, гулящая. Фролова Дунька около нее живет: каждую ночь, говорит, мужики к ней шляются. И сегодня опоздала — небось, прогуляла.
— Да уж ты, Балашиха, наскажешь. Кто тебе поверит-то? Помним, чай, с Беловой историю.
Балашева Полька и Катька Цветкова — первые сплетницы и шептуньи на всей фабрике. Знают они подноготную всякой бабы. Полька — старая, иссохшая работница, ребят выходила 10 душ, лицо в складках, грудь жидким тестом висит до живота.
Прославилась она на истории с Беловой так.
Белову, пухлую, рыжую, глупую девчонку прислали в броню, как подростка. Бабы, как и ко всякому вновь поступающему на фабрику, прицепились (проверяют, стало-быть, законно ли принята):
— Ты как попала? Ты комсомолка, али через биржу?
Девка не понимала, чего от нее хотят, и отвечала, как придется. Но оказалась она по дому соседкой Полькиной, и Полька рассказала, что отец у нее богатей, дед служит на соседнем заводе, детей только двое. А на бирже у нас состоят подростки действительно голодные, которым деваться некуда. И вот решили Белову с фабрики погнать. Стали мы добиваться. А дело было трудное, за нее вступались из фабкома, говорили, что семья Беловых очень бедная. А Полька все подзуживала:
— У ней инспектор труда знакомый, мы знаем, как ему отец ейный взятку дал. Да у них коров целых пять штук!
Мы на ячейке конфликтным порядком провели, чтобы Белову уволить.
Когда же отправили на дом к Беловой от комсомола экправа, для окончательного обследования, оказалось: бедность страшная, куча ребятишек, все в лохмотьях. Пришли к нам в цех из фабкома:
— От кого сведения были о Беловой?
— Вот ее соседка сообщила.
А Полька наша хвост поджала:
— Я ничего не знаю. Да и-и, ей-богу, никакой Беловой и слышать не слыхивала.
— Ну, эта Бузлова-то, верно, зрящая девка, — затараторили бабы.
— А вот и Марусенька пришла, — запела сладеньким голоском Поля навстречу опоздавшей Бузловой. Лицо Поли цвело улыбкой.
— Ох, родненькая, мы тут говорили: заболела видно наша Маша. Все жалели тебя. Ведь я тебя вот как люблю!
— Э-эй, Кафиска, опять около меня грязь! — кричит сердитая, с помятым и заспанным лицом, Бузлова.
Бедную, маленькую Кафистку, смешную черную татарочку-уборщицу, бабы совсем задергали. Любят бабы побарствовать, покомандовать: тут подмети, здесь пыль сотри.
— Слыхали, чего делается-то? Сокращенье, 30 человек уволят, — кричит Катька Цветкова, полная, рыжая девица. Как только мастер из цеха, она бежит от своего гладильного стола к бабам посплетничать.
— От нас, между прочим, опять на машины будут брать, и уж я знаю, кто попадет! Константиныча-мастера любимочки. А я вот сколько прошусь — не попадаю. Видно, кто правду в глаза режет, не по нутру нашим властям.
Катька ленива невероятно. За это ее не только никуда не переводят, но и с гладильного собираются уволить. А «правду в глаза резать» — это значит скандалить. Скандалы Катька затевает в цехе по каждому пустяку. Нет дня, чтобы она не поорала, не поскандалила с мастером и с бабами. Ругается она, как извозчик, — прямо рыночная торговка. А потом, как ни в чем не бывало, опять все приятельницы. Часто ссорятся они с Балашихой.
— Я буду на галстучную проситься, — пищит маленькая, тоненькая, со стриженой птичьей головенкой, Варя, кандидатка партии. Она беременна: огромный живот лежит у нее на коленях. Но беременность ее не портит.
— Куда тебе, брюхатой! Небось, через месяц уж на декрет пойдешь.
— Ах, вы, сволочи! — бледнеет Варька. А баба она очень ядовитая и злая. — Если я беременна — я вам уж и не человек, заклевать норовите! И нечего в глаза тыкать: «брюхатая, брюхатая»… Никаких я декретов не признаю, такая же я равноправная работница и буду до родов работать. Вот увидите, у машины буду стоять.