Ровесники: сборник содружества писателей революции «Перевал». Сборник № 5 — страница 25 из 32

— Дура, ребеночка-то уморишь!

Мучительное чувство обиды гложет Варьку. Легко ли беременной бабе? На сколько месяцев приходится ей исключать себя из числа работниц! И особенно тяжело, обсуждая вместе со всеми предстоящие перемены, вдруг почувствовать свою беспомощность.

— Ничего, Варюшка! Все мы это перенесли, на то мы и бабы. Зато радость-то тебе какая будет, как родишь, да здоровенький будет ребеночек-то, — утешает Паня.

Варьке 26 лет. Замужем она с 17 лет. И с тех пор каждый год родит, родила девять раз. Дети у нее не выживают: поживет несколько месяцев и умрет. Но она, вечная мать и плакальщица, не теряет надежды и упорно родит и родит.

В обед бабы вытаскивают узелки: на дворе дождь, в столовую бежать — промокнешь. Едят со вкусом, с чувством. Угощают друг друга: кто конфект принес, кто варенья, кто маринованных грибов.

Бабы наши, все без исключения, ничего для товарки не пожалеют, всем поделятся. Если нет у тебя денег — последние медяки наскребут из карманов, отдадут, негде ночевать — заведут к себе, уложат и укроют. О кормежке нечего и говорить. Новеньких кормят часто всем цехом до первого жалованья, месяц и больше.

— Ой, девка, не спроста те на селедочку-то потянуло, — заглядывает Катька Цветкова в глаза молодой бабенки, жадно уничтожающей селедку, соленый огурец и воблу.

Та краснеет и опускает глаза.

— Первеньким, што ль? — егозит Катерина и нашептывает свои нескромные бабьи советы.

Варя сидит в углу и тихо грызет корку. Она никогда ничего не ест, кроме сухой корочки. Предлагали мы, угощали, — отказывается.

— Мой мужик тоже впроголодь живет, — хвалится Варя, — а зато в прошлый месяц буфет купили ореховый, дверца зеленая, а тот месяц — кровать с ясными ручками. Эх, милые, а в этом куплю я прибор чайный: уж приглядела. Чашечки такие маленькие, ободок розовый, а под ободком-то крапинки.

И лицо Варино озаряется радостью и удовлетворенностью.

МАСТЕР И МАСТЕРИЦА

Бабы-моталочки греются на солнце в фабричном дворе. Обед. Лето. Жарко. Бабы постарше, в синих халатах, раскидисто валяются в траве, накрыв лицо платком. Девчата пересмеиваются на бревнах, форсят в белых блузках, в туфельках, прозодежду оставили в цехе.

Многие советские и вузовские комсомолки до сих пор не вылезают из кожаной куртки, мятой юбки и стоптанных туфель, в наивности своей думая, что тем самым доказывают они свою отрешенность от благ земных и великую преданность революции. И самым серьезным образом они убеждены, что работницы, в их представлении непременно героические и «твердокаменные», одеваются вот именно так.

А фабричные наши девчата — да и бабы не отстают — на самом деле все большие щеголихи и затейницы. Когда нужны были кожаные куртки на фронте — были куртки. Теперь фронта нет, заработок же приличный, можно подумать и о себе. На девчатах наших увидишь и модный клетчатый картузик, и желтый кокетливый башмачок, и чулки цвета беж. На работе все в простеньких и изящных светлых блузках. Самые бедные — подростки (получают 28 рублей в месяц) — и те одеты опрятно: платьице сшито по фигуре и всегда заботливо отглажено. На вечерах же фабричных девчонок и не узнаешь — разряжены в пух и прах: шелковые блузки-джерсе (производство нашей фабрики) всех цветов и с модной отделкой, модные туфельки и загвоздистые прически. Отсутствует, конечно, только косметика. Есть у нас немало и «старух»-модниц, тратящихся на дорогие костюмы у хороших портних. «Старухи» эти даже в цех являются в завитушках и пудре.

Девчата с бревен заигрывают с проходящими рабочими:

— Эй, Кириллыч; штой-то ты неумытый-нечесанный ходишь? Иль жена сбежала? Иди, умоем.

Мужчины неуклюже отшучиваются от зубастых девчат. Кидаются шишками, травой.

— Вовка, подходи, подходи, не кусачие! — и курчавый комсомольский секретарь, бабий угодник, одним толчком сбит на-земь. Поднимается веселая возня в траве.

Мотальщицы наши — бабы непокорные и строптивые. Ладить с ними трудно. Собрались в мотальном больше все «старухи» со старой закваской, коммунистов кроют, мутят и молодежь. С мастерицей своей, Прасковьей Воиновой, сжились моталочки, только пуд соли с'евши.

Прасковья, коротко остриженная, прилизанная на косой пробор с завитком, совсем на женщину не похожа. Говорит мужиковато, носит рубашку с галстуком. Она — коммунистка, работница, выдвиженка.

Тут же лежит она среди баб, рядком с пухленькой Сашуркой Грибковой. И показалось ли Сашурке, случилось ли, — только с того самого солнечного веселого дня прошел черный слух, что Прасковья мастерица вовсе не баба, а мужик, а «может смешанная», что она по-мужицки ластилась тогда к Грибковой.

Пошли толки в цехах. За Воиновой учинили слежку, и вот какие оказались улики. Во время работы посылает Прасковья комсомолочкам записки: «Я тебя люблю», «Какая ты хорошенькая», ночует часто у председательши фабкома и с ней часто целуется (это все видели), потом подмигивала она баронессе, — значит, тоже живет с ней. Бабы хитро стали заманивать Прасковью в баню. Прасковья отвечала, что моется дома. Напускали мужиков на нее с ухаживаниями: отшивает. Вся фабрика заговорила о бабе-мужике. Моталочки же только и жили, что этой историей: плохо стали есть и пить и многие недорабатывали норму. Наконец, услышали мы про скандал в мотальном: у баронессы обморок, — бабы об'ясняют, что, мол, Прасковью к председательше приревновала. Председательша приходила в цех и кричала на баб, тоже, якобы, из ревности.

Вмешался директор, ячейка. Воинова была исключена из партии. Секретарь наш придумал для протокола мотивировку: какое-то «неоднократное неподчинение», и протокол ушел в уком. Послали Воинову к доктору. Тот выдал удостоверение, что означенная Воинова в полном смысле женщина. Но удостоверению не поверили — стакнулись, мол, — и Воинова, как «общественно-вредный суб'ект», была уволена с фабрики. После очень большого скандала в укоме, только через полгода ее восстановили в партии и прислали опять на фабрику, но только уж не мастером, а простой весовщицей.

Так дикая и варварская бабья фантазия загубила первую мотальную мастерицу и выдвиженку Прасковью. Коли взбредет что бабам в голову, хоть ты самым замечательным человеком будь, — все равно выкурят.

После Прасковьи прислали в мотальную мастером спеца беспартийного, Ивана Семеныча. И сразу возненавидели его бабы. В первый же день заявился нивесть зачем в цех во время вечерней смены, когда бабы одни работают. А тут только что Елену замуж выдали, пришла баба после свадьбы, надо поздравить да обычай справить. Наскоро сработали норму, побросали работу; и тут же, среди машин, плели косы молодой, били посуду (старый обычай: после первой брачной ночи молодых бьют горшки), на осколках плясали с прибаутками и песнями. Наорал Иван Семеныч, нажаловался директору, был выговор.

— Эх, вспомнишь, да вспомнишь Прасковью-то.

С тех пор бабы стали относиться к мастеру осторожно и подозрительно. Скажет слово — баба уже ревет. Строговат был Иван Семеныч, правда, но бабы приписывали ему нивесть какие грехи и жестоко мстили. Семеныч не сходил со страниц стенной газеты. Многие заметки были совершенно вымышленны и потом появлялись на них опровержения. Приписывали Семенычу, что он шелк на размотку, какой получше, дает молоденьким да хорошеньким, «старухам» сдает заваль, что он бабам грозит постоянно увольнением, что он пугает начальством и ссорит баб нарочно с красным директором. Семеныча затравили, везде он слышал вслед себе шипенье. И он действительно озлобился и часто орал на баб несправедливо. Те рыдали, вопили, переводились в другие отделения. И пользуясь тем, что мастер беспартийный, повели бешеную кампанию против него через ячейку, производственное совещание, женское делегатское собрание.

Сколько не доказывали бабам, что спец-то Семеныч замечательный, а если немного и ворчун, так можно потерпеть, бабы затвердили свое — работать с ним не будем.

Ивана Семеныча, как прекрасного спеца, сделали заведующим тремя основными цехами фабрики. Но по настоянию баб, к ним в мотальный цех он не должен был заходить, а прислали к ним Семенычу заместительницу, мастерицу-выдвиженку, партийную — Дусю Бойкову.

Дуся — лицо замечательное. Бойкая (под фамилию), с задорным, голубоглазым лицом, умная, энергичная, веселая, всегда поет. Живет она с мужем-коммунистом за 7 верст, в деревне. Вдвоем с мужем разворочали они всю волость, работают с утра до ночи и с ночи до утра. Устроили по деревням избы-читальни, ездили, хлопотали, доставали денег, привозили книг, заводили кружки, добились перехода на многополье. У них всегда полон дом крестьян и бабья. Бабы Дусю очень любят: она им первая помощница и советчица.

Через Дусю же держат бабы связь с шефами своими — фабричными нашими делегатками.

Но и Дуся не по вкусу пришлась моталкам:

— Зачем не из наших выдвинули, а из чужого цеха, из крутилки? Что, у нас своих, што-ль, мало?

И всячески ей в работе мешали: не слушались ее распоряжений, вечерняя дежурная нарочно не гасила электричества, забывали выключить мотор, подсовывали Дусе под стол охапки шелковой рвани.

Не ужиться с бабьем и Дусе. Засело в моталочках наших самодурство, и пока не раскассируют весь цех и не наберут туда новых баб — ни одному мастеру в мотальном не ужиться.

БУЗА

— Ну вот, товарищи! Сколько, стало-быть, мы ни говорили на всех собраниях, а у нас опять буза, — так открывает почти каждое собрание бюро ячейки секретарь Уткин.

Из 400 наших баб — 50 коммунисток.

Все они ленинки. Старых членов партии — пять-шесть человек. Наша ячейка вся — ленинцы. Ленинцы воспитывают сами себя. И мало, очень мало, чем они отличаются от беспартийных. Разве Варя из отделочного — коммунистка? Или чем коммунистка полу-проститутка Маруся Бузлова, — а, ведь, она ленинка. И мало ли нужно сил, чтобы правильно отобрать в сотне нужных для партии и из них сделать настоящих коммунистов?

Бабы идут в партию нутром, чутьем к революции, любовью и чувством своим бабьим, — к Ильичу, к Октябрю.