Их упрямство глядело с высоты своих заблуждений, и потому могло ли оно что-нибудь увидеть, кроме упрямства! Помню, как-то мне пришлось услышать от одного из особенных поклонников этого упрямства вопрос, брошенный им, — глубоко несущественный, но глубоко знаменательный:
— А рабочий клуб, — спросил он, — разве это не пролетарская культура?
Тут-то и вскрывалось глубокое непонимание того, что между тем, что они делают, и тем, что надобно делать, коренится резкое противоречие. С литературой дело обстояло еще хуже. Они никак не могли понять основной сложной разницы, лежащей между вопросами культурно-государственного строительства, и между вопросами искусства и литературы. Искусство и литература находятся в непосредственной и тесной зависимости от общественной психологии, а общественная психология на пути своем от экономики может тоже терпеть ряд серьезных перемен. И путь этих перемен для должного исследования еще ждет своих трудолюбивых Робинзонов. Это положение настолько элементарно и очевидно, что только «пытливые» взоры идеологов «Пролеткульта» не могли заметить его. Со стыдливой улыбкой школьника мне приходится раз'яснять им, что если ими не понят Маркс и не дочитан вполне Плеханов, то во всяком случае оба они в достаточной мере искажены. Матушка-вульгарность проявила свою энергию во-всю. Плод был брошен, и «древо» взошло. Оно богато проливалось денежными пособиями, но цвет его листьев был смертельно желтым и вечная осень кружилась над его воображаемой вершиной. Десятки, сотни и тысячи молодых людей были обучены ремеслу литературного творчества. Ими были написаны миллионы стихотворений, тысячи рассказов и сотни повестей, новелл, поэм, драм, пьес. И все эти авторы были уверены в том, что только они одни отображают современность.
Но политика дня и «политика» времени не являются для художника чем-то общим. Являясь по существу своему конкретным отобразителем реальных событий, художник по сей день еще остается неистовым романтиком в своем творчестве. Мне могут возразить, что художник часто в самой классовой борьбе видит политику дня. Но это слепота исключительного порядка, — она не в счет.
Но и слишком ревностное приближение художника к дверям политики дня иногда становится смертельным для его творчества, иногда же он отделывается легким ущемлением своего обонятельного органа. Слишком же ленивое приближение его к дверям «политики» времени делает его творчество нужным только ему самому. Как видите, положение не из приятных и напрасно некоторые завидуют писателю, которому придется честно поработать швейцаром у ворот эпохи до окончательной победы его класса.
Что же приходится делать писателю для того, чтобы он нужен был пролетариату в борьбе именно как художник, а не как другой деятель общественной жизни? Он старается сознательно или бессознательно синтезировать метод своего творчества и его реальную цель, и чем дружественнее это слияние, тем творчество его художественно-чище, таит в себе больше эмоциональных возможностей, и в более полной мере отображает конкретную действительность. И если длительный процесс этого слияния отображается в его творчестве, тогда оно расколото на столько же частей, на сколько расколот сам художник. Обыкновенно для эпохи переходной такой путь художника особенно характерен. И вот, учитывалось ли все это формальными последователями Богданова, выступающими от имени ортодоксального марксизма и оставившими нам в наследство тысячи безработных юношей? Насколько мне помнится, им было обещано почетное звание писателя, не уступающего ни в чем гигантам литературного прошлого. Они никогда не задумывались над тем, что «сделать» такого писателя при политическом и экономическом господстве пролетариата в одной стране представляет собой некоторую трудность.
Для этого требуется «немного» времени — говорили они, — но наши пролеткульты справятся с этой задачей и… поддержите покуда нас. О том, что пролетариат пойдет к литературному прошлому тогда, когда это литературное прошлое станет для него необходимым законом преемственности, и что к искусству вообще ему придется итти путями обратными, чем привилегированным и эксплоататорским классам, об этом «ни слова, ни звука»! Крестьянин придет с поля и, обучившись грамоте (ведь это так просто), начнет создавать эпопеи из нашей жизни, достойные пера Гомера или, к примеру, Виргилия. Рабочий, отдав труду свои восемь часов, сядет за стол и за час до сна отобразит в своем литературном начинании величайшую из схваток рабочего класса за счастье человечества. В чем будет выражаться помощь «Пролеткульта» для него? Конечно, в том, что он в «Пролеткульте», что «Пролеткульт» не даст ему оторваться от своего класса, что «Пролеткульт», наконец, «научит» его, как нужно, находясь восемь часов на заводе, три уделяя семье, три общественным нуждам и шесть сну, — все же за остальные четыре часа успеть создавать великие произведения будущего. Ясно, что долго продержаться такая фабрика абстракции не могла. Хозяева принуждены были об'явить локаут своим идеям, а сами на почве истощения начали испытывать продолжительные обмороки. Как я уже говорил выше, формальная школа явилась их временной спасительницей, но об этом потом.
— Ваше стихотворение не подойдет.
— Это почему?
— Не можем же мы чушь печатать!
— А-а… Вы, значит, эстет… за чистое искусство стоите…
Формальная школа претендует на звание научной системы вполне самостоятельной, и связь ее с другими научными системами, в частности, с системой научного материализма, заключается в лучшем случае в том, что она глядит на них, крепко закрыв глаза, — в худшем, что она открыто противопоставляет себя последней. Для формалиста история литературы — это история литературных форм, история литературных сюжетов и что потому она является независимой и социально необусловленной категорией среди ей подобных. Художественный прием, внешний блеск, формальное сияние — стимулы его литературного благополучия, а остальное, как то: содержание, время, психическая общность художника и его среды, — все это мелочи, недостойные научного исследования формалиста, все это старо, как небеса. И спрашивается: древние звезды на нем — могут ли они представлять собой нечто новое в истории литературного сюжета! Любимое оружие формалиста — ланцет. Он не стесняясь обнажает литературное произведение и, положив его на операционный стол, беспощадно кромсает все его конечности, снимает с него кожу заживо, все время пытаясь добраться до его сердца… но напрасно, — оно до этого спешит умереть.
Таким образом, творческая сущность произведения уходит из-под его пальцев, оставляя ему свои мертвые конечности. Но формалисту вовсе не надобна творческая сущность произведения. Должен сказать, что ланцет его чувствует себя в этой сущности и чрезвычайно «миросозерцательно», и чрезвычайно тесно… Владимир Маяковский для формальной школы является исключительно новатором поэтических форм, но что заставило его быть новатором этих форм — это не то чтобы было для формальной школы загадочным или непонятным: она просто считает, что это достаточно старо для нее и потому — нужно ли?
Для каждого из нас совершенно очевидно, что форма Владимира Маяковского отличается резкой своеобразностью даже от таких новаторов формы, как Уитмен и Верхарн, не потому, что он преднамеренно стремился к ней, а потому, что обезумевшая от обиды любовь обхватила цепко его шею, а современный европейский город уселся ему на грудь!.. Бедный формалист! Зрительно представляю себе, какую печальную форму должно было бы изобрести его стойкое тело, испытав нечто подобное.
И вот, мог ли Владимир Маяковский, попав в вышеописанное положение, извлечь из своего позвоночника элегию Баратынского или песенку Беранже. Нет! Социальная обусловленность его индивидуальности и его времени извлекла из позвоночника поэта жуткое мычание и трагический рык.
Далее, не начинаете ли вы замечать между идеологами формальной школы и идеологами «Пролеткульта» явное сродство? Первые — поверхностны. Вторые — и поверхностны и близоруки. Формальная школа, отрывая литературу от ее культурно-технического и общественно-психического базиса, тем самым лишает ее конкретно-творческой сущности. Идеологи Пролеткульта, выступая от имени ортодоксального марксизма, открыто ратуют за взгляды своей подруги. Первая считает возможным путем усвоения внешних приемов «сделать» литературное произведение. Вторые — путем лабораторной работы сделать пролетарскую литературу. Как видите, различие состоит лишь в широте натуры, что не могло, однако, помешать их бракосочетанию, состоявшемуся де-факто и ознаменовавшему собою некоторые изменения для журнала Пролеткульта «Горн».
Тут-то, наконец, главная работа переходит к практикам формальной школы, а именно: к «лефам». Им было отпущено в аренду огромное невспаханное поле практической деятельности «под литературную выделку пролетарского писателя». Не позаботившись предварительно приобрести для своих питомцев литературную грамматику (для себя они ее приобрели), они начали обучать их литературному синтаксису. Они в стихах приступили к расстрелу Пушкина и этим как бы хотели расстрелять все литературное прошлое, все культурное наследство его, доставшееся русскому пролетариату ценой крови, ценой величайших жертв, какие только знал и еще узнает мир… И где это было сказано, что социальная революция ограничит свои завоевания исключительно материальными возможностями! Они впали в роковую ошибку, которая столетиями являлась страшным призраком для культурных умов Европы. Лучшие и культурнейшие умы в искусстве последнего века были убеждены в том, что социальная революция станет для господствующего класса не только похитителем его материальных благ, но и страшным палачом духовной культуры человечества… Какое горькое разочарование! Они могли представить себе, как победитель-пролетариат получит хлеба вволю, мануфактуры вволю, воздуху вволю, но они ни в коей мере не предполагали, что еще до этого дети русского рабочего будут изучать образцы литературного прошлого, что ими будут поняты и оценены по достоинству — и дикая страсть Отелло, и беспомощность Гамлета, и проделки Тартюфа, и даже нелепая смерть Пульхерии Ивановны. Дорогой Александр Сергеевич! В свое время вы также кое в чем (не в стихах) остроумно ошибались, но несмотря на это обстоятельство, дозвольте одному из поэтов-комсомольцев сообщить вам следующее: ваши произведения всячески рекомендуются рабочим и крестьянам СССР моим старшим и уважаемым товарищем Л. Сосновским, кроме сего у вас через несколько лет будет вдесятеро больше внимательных читателей, нежели это могло быть при Бенкендорфе… Но я снова отклоняюсь от основных вопросов. Прошу извинения.