Ровесники: сборник содружества писателей революции «Перевал». Сборник № 6 — страница 12 из 61

Саша перенес зеркало на письменный стол, стоя разболтал в чашечке мыло, потом подлил в нее еще не вскипевшую, дымившуюся воду и сел на стул. Горячее мыло обожгло щеки, и Саша начал бриться все с той же поспешностью с нетерпением. И когда побрившись один раз, он посмотрел на себя в зеркало, ему удивительным показалось, что это его лицо — так оно исхудало, поблекло, отупело.

И Саше вспомнилась в этот момент Анна Сергеевна, вспомнилась совершенно спокойно, и как будто она на его руке держала свою маленькую и счастливую руку. И Саша почему-то подумал, что Анна Сергеевна не посчиталась бы ни с чем, и он все равно был бы дорог ей и больным, усталым, обессиленным. Ему казалось, что она держала свою руку на его руке и не смотрела на него, занятая чем-то другим, но полная его близостью. Он ждал, что вот она повернется сейчас и скажет ему что-то очень простое, ласковое и разрешающее.

Саша задумавшись сидел около зеркала и чувствовал, что все неясное, что было в его отношении к Анне Сергеевне, как будто сразу прошло. Безысходной жалостью к ней наполнилось его сердце, и ему захотелось сейчас же попросить у нее в чем-то прощенья, приласкать ее, без поцелуев, без прикосновений — одними словами и даже молчанием, которое она почувствовала бы и поняла. «Написать письмо», подумал Саша… «Нет, в письме этого не выразишь».

И уже жутью повеяло на него от этой неотступной близости милого видения.

Саша вскинул голову и посмотрел перед собой. Нет, нет, ничего этого не может быть, это только случайный смутный призрак, который сейчас же рассеется. Но уже оглядываясь кругом и снова услышав шум примуса позади, и увидев перед собой зеркало, Саша продолжал чувствовать на себе ласковую, едва ощутимую руку и всюду видел это безнадежно тоскующее милое лицо.

Саша нервно встал, снова машинально развел мыло и не садясь натер мыльной кисточкой щеки.

Но когда он увидел в зеркале свои глаза, они показались ему странно мятущимися, словно это были глаза какого-то страшного, незнакомого безумца.

Пытаясь удержать взгляд на своем отражении, Саша незаметно для себя в тупом, холодном ужасе отстранял от него лицо.

И подавленный безнадежной, всю грудь охватившей тоской, откинувшись на стуле, Саша вдруг обнажил разомкнутые зубы, словно готовился крикнуть что-то, и, как-то поособому крепко ухватив бритву, отвел ее в сторону, и в воздухе мелькнуло блестящей тенью ее мучительно-острое, стеклянное лезвие.

Дм. СеменовскийПоэт

Ну, как не приметить такого чудака?

Рассеянным, праздным скитальцем

Он идет по асфальту, глядит в облака

И трогает тумбы пальцем.

Зыбкий, непрочный, он так непохож

На грузную улицу эту!

Его бы — в поле, в волнистую рожь,

Но там ему места нету.

Однажды, подростком, в закатной мгле

Он услышал гармонию мира.

Туманно звучали голоса на селе,

Было тихо, пахуче, сыро.

И, грея глаза о теплый закат,

Увядавший в золотых переливах,

Он почуял во всем обольстительный лад,

Как весть о стране счастливых.

Он понял, какая уродливая ложь

Наша жизнь, страданием поросшая.

«Если, — думал он, — облик земли хорош,

То и жизнь пусть будет хорошая!..»

Так милостью солнца родился поэт,

И веселым, и грустным близкий,

Мечтатель, влюбленный в улыбки и свет,

Такой, как Франциск Ассизский.

Шли легкие годы. Как будто во сне.

Он рос под отцовским кровом,

Набухая, как почки берез по весне,

Текучим песенным словом.

И вот — этот город. Кирпичный дом.

Гулкая, как колокол, лестница:

Высокая комната с шатким столом.

Свет электрического месяца.

Городские совы — золотари —

Гремят по улицам бочками,

А он, глашатай певучий зари,

Все клонит лицо над строчками.

Худая легла на бумагу рука,

И с шелестом в поле бумажном

Ясной ромашкой распускается строка.

О самом дорогом и важном.

Глуха, безответна ночная тишь,

Лишь ветви машут в окошки.

Где-то в углу голодная мышь

Грызет случайные крошки.

Бредит дитя, ровно дышит жена.

Любимая, верная, бедная!

Совсем, ну, совсем еще девушка — она,

А какая усталая, бледная!

Ситцевое платье, уронив рукава,

Струится рядом с кроватью.

И шопотом читает он ромашки-слова

Скромному ситцевому платью.

Равнодушно светит на бумажные листы

Месяц электрический низкий.

О чудак, полюбивший полевые цветы,

О русский Франциск Ассизский!

Этот мечтатель, чудак этот — я.

Это я слышал музыку мира.

И в ситце мила мне подруга моя,

И в грусти нежна моя лира.

Увядший, осмеянный, втоптанный в пыль,

Я так рад, что живу на свете,

Что жидких волос моих легкий ковыль

Ласкают солнце и ветер.

Чем жизнь на меня наседает лютей,

Чем горче мои потери,

Тем злей ненавижу я муки людей,

Тем ближе мне птицы и звери.

Земля, я люблю твой весенний наряд,

Люди, люблю вас стыдливо.

И взгляд звезды и девический взгляд

Чаруют меня, как диво.

Цветок, растерявший свои лепестки,

Бедняк, позабывший удачу,

От нежности, радости, грусти, тоски

Я плачу.

Ник. Зарудин

Памяти Иван Иваныча

Накипь звезд светлеет. Чище, строже

Дышит мир в глухую степь и синь.

Спит Иван Иваныч. Чуть тревожит

Комиссара нашего полынь.

Золотое солнце! Чудный трепет!

Вечный мир огромных грозных дум!

Словно набегает тихий лепет,

В забытьи роняя сладкий шум.

То ли жизнь с ее мятежным жаром

Вздохом струн забытых долетит…

Я не знаю — может быть, с гитарой

Писарь наш зарубленный лежит.

Может, он угодливо, для славы,

Перебрал вам старые басы?

Он лежит — весь вытянутый, бравый

Комиссар — и хмурится в усы.

И рука, протянутая строго…

Нет ее. Лишь степь и синева.

Что же скажет старая дорога?

Что нашепчет новая трава?

— Мир ослеп от вашей страшной раны!

— Он в борьбе. Он кровью помнит нас!

Ни ответа. Спит Иван Иваныч,

Только в мире — поздний, тихий час.

Только ветер тайно, неустанно

Все поет, поет на старый лад.

Ни ответа. Только в мире странном

Звезды страстно веют и горят.

Все, как сон. Совсем, совсем забыто!

Только в круге пламенного дня

Страшным воплем жизни пережитой

Шум забвенья мучает меня.

Песня

Погоняться нам, охотникам, за следом?

Полем-юностью домой ли воротиться?

Занесло всю землю вьюгой, снегом,

В темном поле заяц теплый снится.

Все забуду. Молодость ли, друга, —

Лавка под боком да ночь напропалую.

Слышу — жарко распевает вьюга,

Серый зверь все ближе, ближе — чую…

Выпадала ты, пороша хороша!

Погоняться нам, охотникам, за следом?

Пусто, тихо в мягком берегу…

От избушки темной еле ведом.

Свет-печаль желтеет на снегу —

Все белей, туманней за рекою.

— Где, ты, радость легкая, да ноша,

Ветер в дуле, молодость с тоскою,

Счастье красное да светлая пороша?..

Гей, охотники! Вставай, вставай!

В жару…

— Ничего и нам не надо! —

Спят забвенные слова.

На кладбище — сон, ограда,

Та же скука и трава.

Поздно, поздно… Там, снаружи

Лес, как печь, гудит золой.

Хорошо б в такую стужу

Выпить пунша под землей!

Выпить, крикнуть: — Я был молод,

К чорту песни мертвеца!

Пусть зияет вечный холод

Желтой полночью с лица.

В гробовой моей постели

Пусть пригрезится в жару:

Кто-то юный, в легком теле

Бродит с тростью по двору.

И беспечной жизнью тонет

След его в снегу забыт.

За окошком в поздней дреме

Жаркий домик весь раскрыт…

Дышит Таня. Смутно веет

Печка душно-горяча.

Так старинно голубеет

Тень покатого плеча.

Разметался он нетленно

Мир любимый с давних пор —

Грешной, детски-незабвенной

Грустной женщины пробор.

— Что ж пунцовая жар-птичка,

Не хлопочешь у ворот?

Что святая синь-ресничка,

Не темнеет от забот?

Иль, дозор свой коротая,

Красный сон у щек сама

Там, свернувшись горностаем,

Надышала ей зима?

Поздно. Ноги онемели

В буйном холоде давно.

Нет и сердца… Еле-еле,

Свет в окошке… Никого!

Никого. Лишь желтоватей

Свет, да тень, да стук: — Вернись.

Зябко брезжит на Арбате,

Только галки кроют высь.

…С милым вздохом, в пышной муке,

Через бездну долгих лет

Ты протягиваешь руки…

И — хватает их поэт.

Михаил Смирнов