Ровесники: сборник содружества писателей революции «Перевал». Сборник № 6 — страница 13 из 61

9 января

Серые шинели взяли на прицел.

Под кокардой в линии — лица — белый мел.

— Братики, солдатики! С нами ж сам Христос!..

Шел, шипел сверкающий, розовый мороз.

Пела — недопела медь рожка,

Обронила голос с черного кружка:

«За царя и родину!» Багровел горнист,

Отпускал мундштук коню кавалерист.

Офицер пощелкивал: ать, два три!

Дулом, смертью, пулями со Христом их рви!

Бахнули-бабахнули в смех и бег…

Синий, синий, синий с кровью снег…

Кто там — батька, матка, сват иль брат?

Эх, товарищ милый, пожалей: солдат.

Мутит печень, душу крепкий гнев!

Барабанят барабаны дробь враспев…

Государь да батюшка, родину любя,

Смертной, легкой пулей встретил у себя…

Государь да батюшка!

Твой казак рубил,

Голову дитенкам воротил!

Ты гостей в ременные плети принимал!

Кол дубовый, плотный сам себе тесал!..

Сердце злоба ярая шибко жжет…

Топорами, топорами вскроем лед!

Вздует реки — выйдут, потекут в разлив

С Петербурга-камня, с моря, где залив,

До глухих, затерянных деревень и сел,

До лесов, звериный след куда повел.

Раскачает ветер степи и леса,

Расшатает заревом тьму на небесах.

Ты гори, гори, полыхай, амбар,

Угли сыпь во мглу, раздувай пожар…

На огонь под пули поп народ подвел —

По усадьбам полымем тот огонь расцвел…

В мостовых булыжных сер и бур

Государев трон Петербург…

Петухи горячие над страной свистят,

Языки сполошные в деревнях гудят!

Пыль, зола, жара — крыльев красный мах,

Отблеск зарева во дворцах.

В полосатой будке часовой с ружьем.

Часовой с ружьем над царем.

Тарантул

Прибой жемчужинок. И розы.

Густая ночь. Высокий свод.

Как переливчат звезд полет,

Они, как крупные стрекозы.

Когда шуршит и набегает

Седой и рваный гребешок,

Он камни мелкие сгоняет

Своим прибоем на песок.

А звон гитар! Их мягкий говор!

Их палисандровый уют!

Они рокочут и поют:

— Ночь сделал итальянский повар!

И просто как: берутся горы,

Две-три гитары, блеск воды,

Разливы моря да просторы,

Тепло и месяц из слюды…

Из под каштана на охоту

Тарантул покидает лаз.

Гони покойную дремоту:

Тарантул смотрит в восемь глаз!

Он, черно-красный, полосатый,

Добычу ищет на бегу —

Поет в траве на берегу

Кузнечик шустрый и усатый.

Не стрекотать ему задорно

Своих веселых серенад:

В ночь на охоту вышел в сад

Тарантул, юркий и проворный.

Две капли яда — и травинка

Перевернулась, поплыла,

С луны сверкнула паутинка

И серебром обволокла.

Прощай, трава, роса, лимонный

Свет расцветающей зари!

Ночь, увядая, стала сонной

И почернели фонари.

Кузнечик умер. С ранним жаром

На виноградниках был сбор.

Цепочка золотистых гор

И горизонт легли под паром.

Глаза, как воздух, у южанки.

И на работе прост наряд.

Перебирала итальянка

Продолговатый виноград.

Срывала, пела и мечтала

О том, о чем мечтают все

О нем. О собственной красе.

И чтобы ночь скорей настала.

Цвети и пой! Загар играет.

Палит расплавившийся круг.

Спиной коричневой мелькает

Трехсантиметровый паук.

Он быстро жалит и уходит…

Бежит по жилам крепкий яд,

Мутнеет и тускнеет взгляд,

И тело судорога сводит.

Лишь два старинные напева

Тебя избавят от беды.

Еще не поздно: солнце слева.

Пляши до мрака и звезды!

— Эй, мандолину! Да быстрее!

Играть, чтоб пальцев не видать!

Эй, кавалеры, не дремать!

Мы землю музыкой нагреем!

И заплясала… Треск ладоней.

Трель мандолин. Припев. Прибой.

И танец в бешеном разгоне

Гремит в горах и под горой!

И ошалел, и оборвался

На кручах каменный козел —

Тот танец к исцеленью вел

И тарантеллой назывался.

Ив. КатаевСердце

(ПОВЕСТЬ)
I

Податливое дерево радует умную руку мастера.

Прилавок готов, плоскости его, вылизанные каленым языком рубанка, сошлись чудеснейшими прямыми углами. Он ждет покраски и полировки. Полки сияют свежей белизной; утренний бледнозолотой луч пересчитал их наискось и зарылся в вороха нежной стружки. Здесь светлее, чем на улице. Кисловатый аромат побелки исходит от стен и потолков. Широкие витрины забрызганы мелом, залеплены газетами, но утро могуче льется сквозь сетку шрифта и затопляет все.

В гулкой сияющей пустоте я шуршу ногами по розовым стружкам, перескакиваю через груды теса. В заднем отделении сам Пузырьков. Он елозит на коленях по полу с желтым складным аршином, меряет тонкие тесины, поминутно доставая из-за уха карандашик, чтобы сделать отметку. Он оглядывается на меня, но не здоровается. На плечах, на картузе и даже на рыжих усах у него опилки.

— Здравствуйте, Пузырьков. Где же все ваши ребята?

Он смотрит в сторону, что-то высчитывая; губы его шевелятся. Что это он?

— Вы что же один, Пузырьков? Где артель?

Пузырьков нагибается над аршином:

— Артель-то? Артель нынче не вышла. Всем гуртом к вам в контору пошли, деньги востребовать. На меня больше не располагают. Ты, говорят, хоть и староста, а тетеха, пень трухлявый, не умеешь с этой сволочью, с дуракратами, разговаривать. Это, то-есть, с вами. Ну, а я молчу, потому-что правильно говорят… Вот и не вышли.

Я смотрю на Пузырькова с изумлением. Странно, ведь я еще третьего дня Гиндину говорил, чтобы выдал половину.

— Чего ж так уставились, Александр Михалыч? — продолжает Пузырьков наставительно, — он уже встал с пола и отряхивает мешковый фартук. — Хватит с нами шутки шутить. Чай, не на митинге с вами рассусоливаем, а состоим в коммерческом контракте. Договорчик есть? Есть. Марки приклеены? Приклеены. Значит, работа сделана — денежки на стол. А ведь мы третий магазин вам отделываем, денег же не видали, как кобыла задницы. Каждый день хожу, и все — через неделю да завтра, завтра да через неделю. Больше сапогов собьешь. А еще каператив! Только измываются над трудящей публикой.

— Это недоразумение, Пузырьков. Деньги вам выписаны, я сейчас же распоряжусь. А артели скажите, что несознательно поступают. Знают, что работа спешная — к празднику открытие, а они дело бросают. Деньги вы сегодня получите, но, пожалуйста, подгоните, чтобы не волынили.

— Подгони, подгони, — ворчит Пузырьков, берясь за пилу, — подгонять-то рублем надо, а не разговором.

Очень досадна эта волынка. Каждый день вот так. Идет, идет дело, — в сущности не плохо идет, — и вдруг — стоп. Телефонные объяснения, упрашивания, грустные размышления над векселями…

С раздражением смотрю на упрямую широкую спину Пузырькова в синей линялой рубахе. Пила визжит надсадно. А он уже подобрел и говорит сокрушительно:

— Эх, Александр Михалыч, милый товарищ Журавлев. Не подумайте, что я на вас лично серчаю. Скоро полгода, как с вами работаем, и действительно вижу — человек вы уж не молодой, без ветру, делом интересуетесь, вникаете во всякую тютельку. День у вас колесом идет. Не на вас мы обижаемся, а на сподручных ваших. Дело у вас серьезного размеру, а оптиков при деле нету.

— Каких это оптиков?

— Оптиков, ну, одним словом, опытных людей… Понабрали вы студентов, барышень тоненьких или мастеровых, вроде нашего брата, а разве этот народ может состоять в торговом обороте? Бывало к этой хитрости с издетства приучались, зато уж выходили серые волки. Только зубом щелканет, хап — и тысяча. Потому интерес имели к операциям, и порядок был, распорядительность; покупатель ходит, как блаженный, озарен улыбкой, а перед ним так и вьются… Вот и нонче тоже. Возьмем частного…

Пузырьков принимается не спеша рассказывать, как отделывали склад у частного, и, хоть объегорил на полцены, зато посулами не морил и еще всей артели с почтением поднес по стакашке.

Но я уже плохо слушаю его. Я смотрю на облекающие стену пустые соты полок, и они оживают для меня. Если прищуриться — там начинают шевелиться товары, устанавливаясь и кокетничая.

Тут, кажется, будет посудно-хозяйственное… Сюда войдут, как ослепительные латники, никелированные самовары, громыхнут шпорами и замрут на полках, ожидая прекрасную даму, — каждый свою, единственную. Рядом им сделают глубокий книксен бонтонные примуса, выставляя маленькую ножку из-под золотого роброна. О, рыжие астры огней в темных коридорах общежитий, немолчный шум, подобный отдаленному реву прибоя, похотливое шкворчанье полтавского сала! Дальше хрупкие стаканы, стопки и рюмки запоют тонкими голосами; в их воздушной груде белый луч зимы заиграет, как в мыльной пене. Угрюмые, лобастые чугуны, кухаркины дети, будут внизу мечтать об утонченном бельэтаже.

Я уже вижу ее, низенькую гладильщицу с «Передовой швеи», с мягким носиком и белыми ресницами; она робко трогает за рукав супруга, смотрит на него снизу вверх и показывает пальчиком туда, туда, где голубые незабудки на скользких лужайках сервиза; тот сначала качает головой в заячьем треухе, потом присматривается и… подзывает продавца.