9 января
Серые шинели взяли на прицел.
Под кокардой в линии — лица — белый мел.
— Братики, солдатики! С нами ж сам Христос!..
Шел, шипел сверкающий, розовый мороз.
Пела — недопела медь рожка,
Обронила голос с черного кружка:
«За царя и родину!» Багровел горнист,
Отпускал мундштук коню кавалерист.
Офицер пощелкивал: ать, два три!
Дулом, смертью, пулями со Христом их рви!
Бахнули-бабахнули в смех и бег…
Синий, синий, синий с кровью снег…
Кто там — батька, матка, сват иль брат?
Эх, товарищ милый, пожалей: солдат.
Мутит печень, душу крепкий гнев!
Барабанят барабаны дробь враспев…
Государь да батюшка, родину любя,
Смертной, легкой пулей встретил у себя…
Государь да батюшка!
Твой казак рубил,
Голову дитенкам воротил!
Ты гостей в ременные плети принимал!
Кол дубовый, плотный сам себе тесал!..
Сердце злоба ярая шибко жжет…
Топорами, топорами вскроем лед!
Вздует реки — выйдут, потекут в разлив
С Петербурга-камня, с моря, где залив,
До глухих, затерянных деревень и сел,
До лесов, звериный след куда повел.
Раскачает ветер степи и леса,
Расшатает заревом тьму на небесах.
Ты гори, гори, полыхай, амбар,
Угли сыпь во мглу, раздувай пожар…
На огонь под пули поп народ подвел —
По усадьбам полымем тот огонь расцвел…
В мостовых булыжных сер и бур
Государев трон Петербург…
Петухи горячие над страной свистят,
Языки сполошные в деревнях гудят!
Пыль, зола, жара — крыльев красный мах,
Отблеск зарева во дворцах.
В полосатой будке часовой с ружьем.
Часовой с ружьем над царем.
Тарантул
Прибой жемчужинок. И розы.
Густая ночь. Высокий свод.
Как переливчат звезд полет,
Они, как крупные стрекозы.
Когда шуршит и набегает
Седой и рваный гребешок,
Он камни мелкие сгоняет
Своим прибоем на песок.
А звон гитар! Их мягкий говор!
Их палисандровый уют!
Они рокочут и поют:
— Ночь сделал итальянский повар!
И просто как: берутся горы,
Две-три гитары, блеск воды,
Разливы моря да просторы,
Тепло и месяц из слюды…
Из под каштана на охоту
Тарантул покидает лаз.
Гони покойную дремоту:
Тарантул смотрит в восемь глаз!
Он, черно-красный, полосатый,
Добычу ищет на бегу —
Поет в траве на берегу
Кузнечик шустрый и усатый.
Не стрекотать ему задорно
Своих веселых серенад:
В ночь на охоту вышел в сад
Тарантул, юркий и проворный.
Две капли яда — и травинка
Перевернулась, поплыла,
С луны сверкнула паутинка
И серебром обволокла.
Прощай, трава, роса, лимонный
Свет расцветающей зари!
Ночь, увядая, стала сонной
И почернели фонари.
Кузнечик умер. С ранним жаром
На виноградниках был сбор.
Цепочка золотистых гор
И горизонт легли под паром.
Глаза, как воздух, у южанки.
И на работе прост наряд.
Перебирала итальянка
Продолговатый виноград.
Срывала, пела и мечтала
О том, о чем мечтают все
О нем. О собственной красе.
И чтобы ночь скорей настала.
Цвети и пой! Загар играет.
Палит расплавившийся круг.
Спиной коричневой мелькает
Трехсантиметровый паук.
Он быстро жалит и уходит…
Бежит по жилам крепкий яд,
Мутнеет и тускнеет взгляд,
И тело судорога сводит.
Лишь два старинные напева
Тебя избавят от беды.
Еще не поздно: солнце слева.
Пляши до мрака и звезды!
— Эй, мандолину! Да быстрее!
Играть, чтоб пальцев не видать!
Эй, кавалеры, не дремать!
Мы землю музыкой нагреем!
И заплясала… Треск ладоней.
Трель мандолин. Припев. Прибой.
И танец в бешеном разгоне
Гремит в горах и под горой!
И ошалел, и оборвался
На кручах каменный козел —
Тот танец к исцеленью вел
И тарантеллой назывался.
Ив. КатаевСердце
Податливое дерево радует умную руку мастера.
Прилавок готов, плоскости его, вылизанные каленым языком рубанка, сошлись чудеснейшими прямыми углами. Он ждет покраски и полировки. Полки сияют свежей белизной; утренний бледнозолотой луч пересчитал их наискось и зарылся в вороха нежной стружки. Здесь светлее, чем на улице. Кисловатый аромат побелки исходит от стен и потолков. Широкие витрины забрызганы мелом, залеплены газетами, но утро могуче льется сквозь сетку шрифта и затопляет все.
В гулкой сияющей пустоте я шуршу ногами по розовым стружкам, перескакиваю через груды теса. В заднем отделении сам Пузырьков. Он елозит на коленях по полу с желтым складным аршином, меряет тонкие тесины, поминутно доставая из-за уха карандашик, чтобы сделать отметку. Он оглядывается на меня, но не здоровается. На плечах, на картузе и даже на рыжих усах у него опилки.
— Здравствуйте, Пузырьков. Где же все ваши ребята?
Он смотрит в сторону, что-то высчитывая; губы его шевелятся. Что это он?
— Вы что же один, Пузырьков? Где артель?
Пузырьков нагибается над аршином:
— Артель-то? Артель нынче не вышла. Всем гуртом к вам в контору пошли, деньги востребовать. На меня больше не располагают. Ты, говорят, хоть и староста, а тетеха, пень трухлявый, не умеешь с этой сволочью, с дуракратами, разговаривать. Это, то-есть, с вами. Ну, а я молчу, потому-что правильно говорят… Вот и не вышли.
Я смотрю на Пузырькова с изумлением. Странно, ведь я еще третьего дня Гиндину говорил, чтобы выдал половину.
— Чего ж так уставились, Александр Михалыч? — продолжает Пузырьков наставительно, — он уже встал с пола и отряхивает мешковый фартук. — Хватит с нами шутки шутить. Чай, не на митинге с вами рассусоливаем, а состоим в коммерческом контракте. Договорчик есть? Есть. Марки приклеены? Приклеены. Значит, работа сделана — денежки на стол. А ведь мы третий магазин вам отделываем, денег же не видали, как кобыла задницы. Каждый день хожу, и все — через неделю да завтра, завтра да через неделю. Больше сапогов собьешь. А еще каператив! Только измываются над трудящей публикой.
— Это недоразумение, Пузырьков. Деньги вам выписаны, я сейчас же распоряжусь. А артели скажите, что несознательно поступают. Знают, что работа спешная — к празднику открытие, а они дело бросают. Деньги вы сегодня получите, но, пожалуйста, подгоните, чтобы не волынили.
— Подгони, подгони, — ворчит Пузырьков, берясь за пилу, — подгонять-то рублем надо, а не разговором.
Очень досадна эта волынка. Каждый день вот так. Идет, идет дело, — в сущности не плохо идет, — и вдруг — стоп. Телефонные объяснения, упрашивания, грустные размышления над векселями…
С раздражением смотрю на упрямую широкую спину Пузырькова в синей линялой рубахе. Пила визжит надсадно. А он уже подобрел и говорит сокрушительно:
— Эх, Александр Михалыч, милый товарищ Журавлев. Не подумайте, что я на вас лично серчаю. Скоро полгода, как с вами работаем, и действительно вижу — человек вы уж не молодой, без ветру, делом интересуетесь, вникаете во всякую тютельку. День у вас колесом идет. Не на вас мы обижаемся, а на сподручных ваших. Дело у вас серьезного размеру, а оптиков при деле нету.
— Каких это оптиков?
— Оптиков, ну, одним словом, опытных людей… Понабрали вы студентов, барышень тоненьких или мастеровых, вроде нашего брата, а разве этот народ может состоять в торговом обороте? Бывало к этой хитрости с издетства приучались, зато уж выходили серые волки. Только зубом щелканет, хап — и тысяча. Потому интерес имели к операциям, и порядок был, распорядительность; покупатель ходит, как блаженный, озарен улыбкой, а перед ним так и вьются… Вот и нонче тоже. Возьмем частного…
Пузырьков принимается не спеша рассказывать, как отделывали склад у частного, и, хоть объегорил на полцены, зато посулами не морил и еще всей артели с почтением поднес по стакашке.
Но я уже плохо слушаю его. Я смотрю на облекающие стену пустые соты полок, и они оживают для меня. Если прищуриться — там начинают шевелиться товары, устанавливаясь и кокетничая.
Тут, кажется, будет посудно-хозяйственное… Сюда войдут, как ослепительные латники, никелированные самовары, громыхнут шпорами и замрут на полках, ожидая прекрасную даму, — каждый свою, единственную. Рядом им сделают глубокий книксен бонтонные примуса, выставляя маленькую ножку из-под золотого роброна. О, рыжие астры огней в темных коридорах общежитий, немолчный шум, подобный отдаленному реву прибоя, похотливое шкворчанье полтавского сала! Дальше хрупкие стаканы, стопки и рюмки запоют тонкими голосами; в их воздушной груде белый луч зимы заиграет, как в мыльной пене. Угрюмые, лобастые чугуны, кухаркины дети, будут внизу мечтать об утонченном бельэтаже.
Я уже вижу ее, низенькую гладильщицу с «Передовой швеи», с мягким носиком и белыми ресницами; она робко трогает за рукав супруга, смотрит на него снизу вверх и показывает пальчиком туда, туда, где голубые незабудки на скользких лужайках сервиза; тот сначала качает головой в заячьем треухе, потом присматривается и… подзывает продавца.