Ровесники: сборник содружества писателей революции «Перевал». Сборник № 6 — страница 14 из 61

Там, за аркой, будет обувное, за ним — мануфактурно-галантерейное. Оттуда будут выходить, визжа новыми калошами и радостно стыдясь их наглого блеска; над прилавками глянцевитый сатин и мадеполам птицами завьются вокруг концов железного метра; ножницы вжикнут и, разинув рот, пролетят поперек ткани, будто ее нет; в картонных коробках спрячутся прохладные тайны белья, розовые подвязки, грезящие об округлости теплой ноги, ядовитый электрик и уютный бэж трикотажа.

А во втором этаже — боже мой! — безголовая и чопорная манифестация пиджаков, полушубков, демисезонов.

Я совсем закрываю глаза, и вот — женственно-сладкий запах товаров обвевает меня, слышно шарканье сотен ног по усыпанным опилками изразцам, растет густой, банный гул, звенит серебро на стекле, щелкают кассы, и уже вращаются свертки в ловких пальцах продавцов и лопается шпагат. Уплывает, уплывает… Все это новое, упругое, поскрипывающее уходит в жизнь — на любование и зависть. Вот уже развертывают, и трепетный голос: «Ну, сколько б ты дал?.. Что ты, друг сердечный! За три целковых такую прелесть!..»

Да, здесь будет наш образцовый универмаг! Сюда придет мой гулящий и славный район, будет похаживать по залам, позвякивая получкой, подолгу выбирая заманчивые блага рабкредита. Здесь не будет ворчливых очередей у кассы и бестолковой давки возле прилавков, здесь мы вытравим брак и обмер, здесь мы поставим…

— Замечтались, Александр Михалыч? — тихо говорит Пузырьков.

Что он, подслушал мои мысли?

— А что ж, магазинчик и верно будет сто процентов. Место видное, угол бойкий, а уж отделаем его вам в полной гарнитуре. Только вы, Александр Михалыч, все-таки пошли бы насчет денег распорядиться. Ребята мои, небось, изматерились там во все небесное.

— Все равно, Пузырьков, касса у нас раньше девяти не открывается. Как откроется, так выдадим. Ну, пока до свидания.

И уже из другого зала я кричу ему:

— Только, пожалуйста, дорогой, подгоните.

Солнечный сентябрь гуляет по улице. Батюшки, уже сентябрь! Все умыто, прохладно и молодо. Улица опьянена торопливыми звонами утра. Трамваи запевают после остановок свою скрежещущую песню, потом — все тоньше, все тише и уносят людей прямо в счастье. Светлая стена дома ровно обрезает небесную синеву; стена и белые маркизы над витринами ликуют под солнцем как Ницца, как Палермо. От золотых букв витрины на тротуар падает косой отблеск. Я покупаю Рабочую газету в полосатом киоске; хмурая девушка с подвязанной щекой равнодушно перегибает и сует мне в руку целый земной шар стоимостью в три копейки.

Удивительно хорошо устроено: кто-то где-то для нас хлопочет, и утром, заново ощутив свое тело, свою жизнь, мы можем еще ощутить бессонную жизнь страны, всего огромного мира! Не по заслугам хорошо.

Лист газеты от солнца нестерпимо ярок; только крупные буквы — в Китае — пробиваются своей чернотой и значением. Читаю на ходу; уже опахивает внутри знакомым ветром волнения и гордости; после этого могут подступить приятные слезы. Но вот — по краю тротуара лотки с фруктами. Синие матовые сливы, тяжелые грозди винограда, в котором утро сгустилось и стало влагой; если прокусить, потечет в самую кровь. Горка шафрана желтеет, будто освещена закатом.

Почему Кулябин так копается с фруктами? Хоть бы яблоки! Предлагал же Каширский союз по две тысячи триста вагон, франко-склад. Чудак, он хочет пропустить сезон! Лотки, палатки, рынки завалены, а у нас какие-то чахоточные груши полтора целковых десяток. Неужели наши руки так еще грубы, что мы не можем ухватить эту круглоту, эту нежность и сочность?! Ведь умеют же эти, чтобы было и свежо и заманчиво?! Ну, а овощи? За ними идут на базар… Краснорукие хозяйки с сумками. Ведь мы тоже можем. Ах, мы многое можем!.. Скоропортящиеся продукты — вот наша беда. А ведь мы обрушили бы их на рынок лавиной, не как эти — решеточками, тележечками, — вагоны яблок, поезда помидоров, гекатомбы бычьих туш! Гарантия качества, высший сорт, цены снижены на двенадцать процентов…

А молоко? Да эх!..

На лестнице меня чуть не сбивает с ног Иванова.

— Куда так стремительно?

Ей уже жарко, пот блестит на ее низком лбу.

— Позвонили из восемнадцатого. Ужасно! Завмаг обозвал предлавкома неумытым рылом. И это на глазах покупателей!

— За что же? Погоди, погоди…

Но она машет портфелем и тарахтит вниз по ступенькам.

В коридоре — я уже вижу от двери — артельные ребята. Одни сидят на диванчике, другие стоят, облокотившись на спинку, курят. Один из них выступает мне навстречу.

— Гражданин председатель…

Ага, это тот, молодой, что издевался насчет помощи безработным, лучший полировщик. Он сплевывает окурок, ноздри тонкого носа чуть колышатся. Смотрит на меня с превосходной дерзостью. Ничего, научились смотреть на Руси.

— Имеем желание получить денежки. Из почтения к кооперативной организации…

— Хорошо, — перебиваю я, — то, что причитается, мы можем вам уплатить. На складе вы еще не поставили мучных ларей. Но за первый магазин вы получите сейчас же, если имеете доверенность.

— Это зачем же доверенность, когда вся артель налицо?

— Этого требуют кассовые правила.

— Правила?.. Ну, ладно. Васька, гони к Игнат Семенычу.

Невдалеке — Мотя; она с интересом слушает этот разговор, перетирая полотенцем стаканы.

— Мотя, попросите ко мне Гиндина.

— А их еще нету.

— Ну, когда придет. Вам, товарищи, придется подождать минут десять.

— Полмесяца ждали, подождем и десять минут.

Я направляюсь к своей комнате. Молодой жестко смеется сзади:

— Сдались чиновнички. Выжимать из них надо, выкручивать, как из стираного воду.

— Без этого нельзя, — соглашаются на диване.

У себя я усаживаюсь просматривать документы подотчетных авансов; их толстая кипа. От чернильницы — оранжевые и лиловые зайчики. В третьем молочном попрежнему нанимают ломовика на вокзал, когда можно брать грузовик из гаража губсоюза. Это, кажется, где такая грустная кассирша с подкрашенными губами. Краска странно не вяжется с тихим лицом ее, домашним и милым. В образцовой столовой второй раз за полтора месяца перекладывают плиты. Ради образцовости, что ли? Надо сказать Бруху, а то через неделю опять надумают… Гиндина все нет. Вот еще неловкость какая!.. «За оборудование стеклянного аквариума и искусственного грота для универмага N 2»… Хм, искусственный грот… Ну, вот он наконец!

Гиндин молча здоровается, затем опирается руками на край моего стола, растопырив пальцы, и склоняет голову — будто в ухо ему попала вода. Это означает внимание. Нежно-сиреневый галстук. Фу, ты, чорт, каким он сегодня франтом!

— Вот что, товарищ Гиндин, пожалуйста, сейчас же уплатите плотничьей артели по первому счету. Непременно сейчас же. Там, кажется, немного — не более трех тысяч.

Что это? Тонкие брови Гиндина вздергиваются на лоб.

— Александр Михайлович, откуда же я возьму три тысячи рублей? Мы же выкупили вчера вексель приказу Кожсиндиката. Вы сами распорядились. А сегодня опять шесть векселей, и после их оплаты в кассе денег не останется.

Я еще не верю ему и себе.

— Как так не останется? Не хватит оплатить счет?

— Не хватит на три коробки спичек.

— А на текущем?

Гиндин смотрит на меня с чарующей улыбкой.

— Вы ведь знаете, Александр Михайлович, что с начала этой недели у нас на текущем счету пусто. Пусто, как в чреве девственницы.

Я откидываюсь на спинку стула. Барабаню пальцами.

— Когда же мы сможем уплатить?

Пожимает плечами.

— Может быть, завтра, по сдаче выручки. Сегодня опять шесть векселей. Больше я вам не требуюсь?

Гиндин идет к двери.

— Товарищ Гиндин!..

Но он не слышит.

Я выхожу в коридор, втягивая голову в плечи.

День начинается.

II

Долго и старательно бьют часы. Сколько это? Что? Уже двенадцать? Сейчас правление, а мне еще надо в райсовет насчет планирования торговой сети. Придется звонить Палкину, что часам к двум, не раньше.

— 2–04–58!

— Занято.

Жду.

— 2–04–58!

— Занято.

Начинает дрожать какой-то щекотливый нерв.

— 2–04–58!

— Занято.

Тьфу ты, чорт, с этими еще телефонами!..

Входит Мотя со стаканом чаю, ставит его ко мне на стол. Потом рядом с ним кладет что-то в бумажном пакете.

— А это что?

Мотя глядит на меня, улыбаясь и моргая.

Странно, какими маленькими и худенькими рождаются женщины для тяжелой жизни. Или жизнь делает их такими? У этой уже поблескивают седые волосы.

Беру пакет, из него валятся три плюшки: одна глазированная и две с маком; пахнет постным маслом.

— Это зачем же?

Она улыбается совсем виновато. Она теряется.

— Это вам, Александр Михалыч…

— Мне? Я же не просил.

— Это я сама, Александр Михалыч… Покушайте. А то, я гляжу, каждый день вы с утра до вечеру и безо всякой пищи. Так ведь известись можно. Вот я и…

Она поворачивается и почти бежит, шлепая своими сандалиями. Я догоняю ее, сую монету.

— Мотя, деньги-то возьмите.

Она прячет руки, отступает.

— Не надо, Александр Михалыч, я ведь так…

— Ну, что вы, Мотя, неудобно. Берите, берите, а то я рассержусь. Спасибо вам.

Берет. Глаза ее погасают. Уходит.

А мне весело. Эге, какой солнечный день! Земля-то, она еще совсем молодая, хоть и притворяется старушкой. Ужасно, до смехоты молода! Как те старшие сестры, что смеются над куклами младших, а сами еще такие молочные и розовые.

— 2–04–58! Благодарю вас. Палкин? Журавлев говорит. Здорово, приятель. Ты как хочешь, а я к тебе раньше двух не могу, у меня сейчас правление… Да, да, непременно. Ну, как постройка?.. Слушай, Палкин, ты и для наших ребят имей в виду. Кулябин до сих пор в какой-то уборной… Ну, ладно, тогда поговорим. Пока.

Правленцы постепенно собираются; я пересаживаюсь за длинный стол. Почти все они уже побывали у меня сегодня по одиночке, каждый со своими безвыходными положениями и дежурными катастрофами. Я копался в их делах, как часовщик в путанице разладившихся колес и винтиков, силясь разобрать и снова пустить в ход. И за всем этим я, как всегда, позабыл заметить самих людей. Но теперь они сошлись все сразу, молчат, просматривают материалы, шелестят листами, — я могу глядеть на них и думать все, что хочу, пока не пришел Аносов. Почему-то веселая нежность к ним играет во мне сейчас. Нежность и пафос. Если бы я мог сказать им все, что думаю! Нет! — удивятся, рассердятся, испугаются даже. А то я сказал бы: