Ровесники: сборник содружества писателей революции «Перевал». Сборник № 6 — страница 33 из 61

ловку. Мороз взял аптеку за фиолетовое сердце, и сердце аптеки издохло.

Никого на Невском. Чернильные пузыри лопаются в небе. Два часа ночи. Неумолимая ночь.

Девка и личность сидят на перилах кафэ «Бристоль». Две скулящие спины. Две иззябшие вороны на голом кусте.

— …Ежели волей сатаны вы наследуете усопшему императору, то ведите за собой народные массы, матереубийцы… Но, шалишь… Они держатся на латышах, а латыши — это монголы, Глафира.

У личности по обеим сторонам лица висят щеки, как мешки старьевщика. У личности в порыжелых зрачках бродят раненые коты.

— …Христом молю вас, Аристарх Терентьич, отойдите на Надеждинскую. Когда я с мужчиной — кто же познакомится?..

Китаец в кожаном проходит мимо. Он поднимает буханку хлеба над головой. Он отмечает голубым ногтем линию на корке. Фунт. Глафира поднимает два пальца. Два фунта.

Тысяча пил стонет в окостенелом снегу переулков. Звезда блестит в чернильной тверди.

Китаец остановившись бормочет сквозь стиснутые зубы:

— Ты грязный, э?

— Я чистенькая, товарищ.

— Фунт.

На Надеждинской зажигаются зрачки Аристарха.

— Милый, — хрипло говорит девка, — со мной папаша крестный… Ты разрешишь ему поспать у стенки?..

Китаец медлительно кивает головой. О мудрая важность Востока!

— Аристарх Терентьич, — прижимаясь к струящемуся кожаному плечу, кличет девка небрежно, — мой знакомый просют вас до себе в компанию…

Личность полна оживления.

— По причинам от дирекции не зависящим — не у дел, — шепчет она, играя плечами, — а было прошлое с кое-какой начинкой. Именно. Весьма лестно познакомиться — Шереметев.

В гостинице им дали ханжи и не потребовали денег.

Поздно ночью китаец слез с кровати и пошел во тьму.

— Куда? — просипела Глафира, суча ногами.

Китаец подошел к Аристарху, всхрапывавшему на полу у рукомойника. Он тронул старика за плечо и показал глазами на Глафиру.

— Отчего же, Васюк, — пролепетал с полу Аристарх, — ты обязательный, право. — И мелким шажком побежал к кровати.

— Уйди, пес, — сказала Глафира, — убил меня твой китаец.

— Она не слушается, Васюк, — прокричал Аристарх поспешно, — ты приказал, а она не слушается.

— Ми, друг, — сказал китаец. — Он можно. Э, стерфь…

— Вы пожилые, Аристарх Терентьич, — прошептала девушка, укладывая к себе старика, — а какое у вас понятие?

Точка.

А. ХованскаяАвантюристка

I

Вечерами, когда туман гуще, когда душней испаренья большого города, когда отгорает полоска зари над грифельными кровлями окраин и рыночные торговки подводят итоги дня, прячут выручку под фартук, — толстый папа Гробст зажигает фонари над входом в балаганчик.

Извилистые ручейки красного глянца до поздней ночи будут блестеть на асфальте, мокром от недавнего дождя. До поздней ночи чудовищная рожа, намалеванная на холсте, будет хохотать своим беззвучным хохотом. Глаза любопытствующих прохожих, с выражением ничем не утолимого голода, будут разглядывать маленькие груди канатной плясуньи, улыбающейся с афиши. И до глубокой ночи на этом освещенном куске тротуара, под фонарями, под голой красавицей, под оранжевой дразнящейся рожей и пестрыми лоскутьями афиш будут шмыгать проститутки, пускать дым слюнявой папироски в нос зазевавшемуся простаку, ссориться, азартно выслеживать добычу. Судачат о погоде и о правительственных кризисах продавщицы дешевых папирос. Фрау Марта, хозяйка уличного притончика, стоит в дверях своего заведенья, щурит узкие глаза ханжи, скопидомки и сплетницы. В зубах она держит красную розу, кофта продрана, на грязной жилистой шее в два раза накручены желтые тусклые янтари, в волосах веером торчит огромный гребень. Пора, пора… фонари уже горят над балаганчиком папы Гробста.

Торопятся и артисты довершить свой несложный туалет. Жалкая мишура блестит на фоне убогих стен, жидких дощатых перегородок, в щели которых несет безнадежной сыростью, грязных зеркал, лучистых от множества трещин.

Два клоуна — Клумпэ и Думпэ — в одинаковых цветных балахонах, с мучнистыми рожами, в морщинах, наскоро замазанными краской, с готовыми улыбками до ушей (у Думпэ при этом дыбом стоит рыжая грива), ожидая своей очереди, говорят о том, что вот жить трудно, что папа Гробст жирная скотина, бесчувственная свинья…

Черноволосый куплетист играет в карты с дурачком Пумперпикелем. Пумперпикель, одряхлевший клоун, заполняет промежутки между чужими выходами, адски кривляясь и ковыляя на вывернутых ногах. Товарищи по работе изощряют на нем дешевое остроумие, заставляя его падать носом в песок или щедро награждая пощечинами. Пумперпикель идиотски хохочет, хохочет визгливо, со слезами, с икотой, хохочет, как дурак, как одержимый, мучительно и исступленно. Других талантов у него нет. Его амплуа этот идиотский хохот.

Поставив огарок свечи на пустой боченок, они бросают истрепанные карты на колени друг другу или просто на пол. Куплетисту не везет. Ударом ноги он опрокидывает боченок (свеча гаснет) и уходит, насвистывая. Медяки Пумперпикеля звенят у него в кармане. Ограбленный клоун, ругаясь, догоняет его, путаясь и спотыкаясь в своем шутовском балахоне.

— Отдай деньги!

— Дурак! Идиот! Старая кляча!

— Вор! Ты вор!

И неслышно вырастает в дверях папа Гробст, лоснящийся и жирный, с отвисшими щеками, с узкими щелочками свирепых глаз. «Что за шум? В чем дело?» Как две булавки, эти холодно-свирепые зрачки вонзаются в Пумперпикеля.

— Я репетирую, — объясняет клоун. — Это мой новый номер… — Он выпрямляется, закидывает голову и разражается своим идиотским и трагическим смехом: — Ха-ха-ха-ха!..

Дрессировщик жалуется на сквозняки и сырость. Его собака может простудиться, чорт возьми! Ждет, дрожа всем тельцем, со слезами в кротких глазах, черненький, щеголеватый тойтеррьер, аристократ в труппе, видавший лучшие виды и непривычный к холоду гнусного балагана. Он, повизгивая, в длительном зевке высовывает и сворачивает трубочкой розовый, влажный язычок. Папа Гробст пожимает плечами: хе! Собака? Можно сказать, примадонна труппы, и та не жалуется.

Зрительный зал похож на стойло, покатый пол усыпан опилками и истоптан сотнями ног, в щели дует, лампы мигают бессильно в чаду кухонных запахов, слишком явственно доносящихся из кухни мамаши Гробст. В правом углу, за решеткой, сидят музыканты. Их трое. Один из них — маленький горбатый еврей, чахоточный, с птичьим профилем, с обиженными глазами. Он играет сносно. Его товарищи отвратительно фальшивят, играют не в такт, как будто на зло друг другу, с презрительными, скучающими лицами они ухитряются извлекать из своих инструментов такие царапающие, воющие, мяукающие звуки, которые вгоняют в дрожь даже неприхотливых слушателей.

Зрительный зал почти полон. Это — сброд. Это — завсегдатаи кабачков, типичные профессионалы-шарлатаны, с испитыми лицами и папиросками в зубах. Они привели своих подружек, жалких, с щечками, посиневшими от холода, с цыплячьими лапками, лихорадочно сжимающими палочки горького шоколада. Между скамейками шныряют старички. Кожа их источена, как кора одряхлевших деревьев, веки изъедены гноем, трясущиеся пальцы искривлены ревматизмом. Послушайте их — они говорят о девочках, не о женщинах даже, а о девочках, совсем молоденьких, совсем невинных… Первые ряды занимают собственники дрянных лавчонок, мелкие торговцы и владельцы мастерских, тучные, как фараоновы коровы, равнодушные ко всему на свете, кроме своей выручки. Они пришли не одни. Рука об руку с ними — достойные их половины, в шалях, с лицами, не выражающими ничего, кроме полного права пользоваться воскресным отдыхом. С достоинством поджимая жабьи губки, скрестив на животе толстые пальцы в вязанных перчатках, они невозмутимо оглядывают стены балагана, раскрашенные зеленой краской, с обычной Евой и змеем на первом плане, убогой Евой, Евой двадцатого века, отравленной испареньями гнусных танцулек, с плоской грудью, с узкими бедрами и беззубым ртом.

Сезон в этом году начался сносно. Но в общем вся труппа — шваль. Балаганчик держится кой-как только на двух артистах: тойтеррьере Джеке и гимнастке Грете Цвинге. Когда она выходит, гибкая, с опущенными глазами, зрители напряженно вытягивают шеи. Какое тело! Чорт возьми, какие глаза! Тучные фараоновы коровы истекают слюной. Супруги их ревниво косятся… «Пф! стоит только девчонке выйти голой…» «Фрау Мета, я вся горю от стыда»… Глазами, зелеными от ненависти, они смотрят на Грету.

Музыканты наигрывают веселенький марш. Та-рам-пам-пам! Бумм! — ударяет барабан… Вот она уж наверху. Гибкая, как змея, она проскальзывает в обруч. Она дышит хрипло, капельки пота бисером выступают на лбу, но когда она висит, держась кончиками пальцев, кажется, что она легка, как ласточка. Не правда ли, она как из резины? Необыкновенная девушка. Везет же этому Гробсту, она, говорят, живет с ним, хи-хи… Еще бы, такая красавица! Гробст, старая свинья, и вот подите ж… Ну, а мамаша что? Мамаша? Эге! Да на постели мамаши Гробст переспал весь квартал. Хорошая семейка… Та-рам-пам-пам! Бумм!

Грета кончает. Она уходит, раскрасневшаяся и усталая, с измученными глазами, с жалкой, остановившейся улыбкой. Под рев толпы ее заставляют повторять одни и те же номера, и она боится, что свалится наконец, как издыхающая кляча. Впрочем — наплевать! Она набрасывает на голые плечи платок, садится у зеркала, подпирает кулачком подбородок и, дрожа от холода, мрачно смотрит. Не оборачиваясь, она говорит в зеркало:

— Принесите рюмку коньяку…

Мамаша Гробст злобно встряхивает кудряшками. Они у ней, как у пуделя, и сожжены завивкой.

— Ты с ума сошла! Коньяк. Ха! А сбор какой, знаешь? Артисты ленивы, как лошади. Скоро они будут кривляться перед пустым залом. Всех вас надо выгнать коленом в зад, начиная с этого идиота Пумперпикеля!

Грета, не оборачиваясь, повторяет равнодушно:

— Если вы не дадите коньяк, я завтра брошусь с трапеции, и на Гробста составят протокол.

— Фу, да ты тоже идиотка! — возмущается мамаша Гробст, шлепая ночными туфлями.