что прислушивается к манере его речи и это еще больше озлобило ее.
— Я — Цвинге, Грета Цвинге, — сказала она в упор. — Да, да, та самая…
Мужчина сдержанно снял котелок.
— Карл Гутман, — деловито представился он. — Торговец шерстью из Ансбаха.
Ожидая насмешки, она сурово смотрела на него.
— Вчера только приехал, — пояснил он, — с родными повидаться.
— Ну и что же?
— Ну и думаю… сейчас время ужина, хорошо бы поужинать в компании с барышней.
Грета стиснула зубы. Она закрывала лицо, отворачивалась, до крови кусала губы, зажимала рукой рот, смех ее душил и готов был вырваться пополам со слезами. Прижавшись к стене, она смеялась, смеялась, смеялась, как сумасшедшая, как… как Пумперпикель. Слезы текли у ней по лицу, так она смеялась. Ее трясло, как в лихорадке. Гутман испуганно смотрел на нее, он не мог понять смеется она или плачет, а если смеется, то как можно так смеяться?
— Нет, я с вами не пойду, — сказала она, гневно притопнув ногою. — Нет, нет. Как вы смеете? — Губы ее подергивались. — Видели Пумперпикеля? Он хохочет, хохочет, как одержимый. Вы знаете, над чем он смеется? Над собой, над тем, что он подыхает, подыхает, подыхает с голоду… Ах, бог мой! — наконец разорвала она. — Неужели вы не понимаете?
— Дева пресвятая, какой Пумперпикель? — пробормотал Гутман. — О чем вы говорите?
— Пумперпикель… с летучей мышью на животе… Его выгнали, потому что он стар. Он жрет колбасу, как голодный пес… потому что он никому… никому… никому не нужен.
Грета выговаривала слова шопотом, между приступами смеха.
— Вы бредите, — печально сказал Гутман.
Торговец шерстью решил, что девчонка пьяна. Но это его особенно не беспокоило, вот такие-то податливей. Он еще подумал, что можно будет сэкономить на ужине.
Грета вырвала руку и сделала несколько шагов. Ее шатало.
— Да поддержите же меня! — крикнула она грубо. — Я падаю… не видите?
— Куда мы пойдем? — вежливо спросил Гутман.
— Куда мы пойдем? Ты пойти хочешь? Я буду говорить тебе «ты», — прошептала она, упираясь и останавливаясь, оступаясь на краю тротуара.
— Мне очень приятно, — возбужденно хихикнул торговец шерстью, жадно оглядывая ее всю. — Это мне — как мед.
— Зачем я тебе буду приятное делать? — поймала она и ужасно удивилась. Сама не сознавая, она послушно следовала за ним. — Я, думаешь, пьяна? Это Пумперпикель пьян, а я на ногах держусь, пусти меня!.. — Она опять выхватила руку. — Вот так. Пойдем. Падаль, падаль!.. — Она начала задыхаться. — Чего глядишь? Не я и не ты. Это Пумперпикель падаль.
— Ну, конечно, же Пумперпикель, — вежливо подтвердил торговец шерстью. — И говорить о нем не стоит. — А сам думал: «Ну и странное же у любовничка имя…»
— Молчи, — перебила она, мучаясь. — Как ты смеешь? Ты не знаешь ничего, а Пумперпикель знает, когда его самого ногой, ногой… пинками… в спину…
Впервые голос у ней зазвенел слезами.
Торговец шерстью выбрал кабачок «Геркулес» на углу улицы Угольщиков. Они вошли в ярко освещенную грязную комнату, синюю от табачного дыма и кухонного чада. В дальнем углу, под красной лампой, как из преисподней, визжали две скрипки. Посетители говорили громко, все зараз, не стесняясь перебранивались через столы. Пролетела над головами и шлепнулась о стену брошенная кем-то бутылка, по камню разбрызнулась и потекла вниз темная пенистая жидкость. Гутман неодобрительно посмотрел по направлению брошенной бутылки и пожал плечами.
— Что заказать на ужин? — спросил он спутницу.
— Все равно. Ничего. Нет, вина, обязательно вина, — заторопилась Грета. — Мне холодно.
Принесли скользкие сосиски, залитые томатом, и угря под уксусом. Грета позабыла, что она голодна. От угря ее мутило. Не дожидаясь Гутмана, она налила большой стакан вина и выпила залпом.
— Браво, женщина! — насмешливо крикнул за соседним столом чей-то голос.
Она быстро оглянулась, покраснела и остановила на Гутмане беспомощный взгляд. Впрочем, все равно… Поставив локти на стол, расстегнув и сбросив пальто, разомлев от теплоты комнаты, она блаженно и бессмысленно улыбалась. Соседи с удивлением оглядывали красивую девушку, ее маленький рот и великолепные ресницы. Грета заметила это выражение беззастенчивого любопытства. На лице ее мелькнуло беспокойство, вытянув шею, она с робостью обвела глазами соседей. Рука ее задрожала от страха и вино пролилось на стол.
На минуту ее охватил такой безнадежный ужас, что дыхание остановилось и кровь отхлынула от щек. Ее узнали! Она подавляла инстинктивное желание бежать, жалко цепляясь за край стола ослабевшей рукою. Потом страх прошел. Бледная и растерянная, с тупым взглядом затравленного животного, она насильно жевала кусочки жесткого мяса. Они не шли ей в горло, не в силах проглотить, она незаметно выплюнула их в руку и зашвырнула под стол. Почему-то ей вспомнилась тощая, цирковая собака «Анжела», заболевшая водобоязнью… Потом она долго пыталась закурить папироску и, закурив, тотчас же потушила. Левая рука попала в лужицу пролитого вина, она едва не вскрикнула, с омерзением ощутив липкую жидкость, и, содрогнувшись вытерла руку о платье… Но вечер все-таки довершил Вовчек Решка, чех, парикмахер с улицы Угольщиков.
Вовчек считал себя передовым человеком. Что, что, а уж «Огненную мельницу» он читал аккуратно. Кроме того он был скор на соображение. В один миг точно вдохновение его осеняло. В такие вдохновенные минуты он нещадно расправлялся с волосами своих клиентов, и было бесполезно ему возражать, когда он энергическим взмахом ножниц повергал свою жертву в трепет. Теперь, озаренный свыше, Вовчек Решка посмотрел на Грету и подумал: «Она».
Прежде всего парикмахер поделился новостью с хромым сапожником, хозяином мастерской «Одно изящество». Потом он пригнулся к соседу слева, булочнику из переулка, и зашептал ему на ухо. А там пошло и пошло. Новость перебегала от одного к другому, как занимаются от огня сухие листья. Даже те, кто никогда и не слыхивали об этой истории, смотрели на девушку только потому, что на нее смотрели другие. Кое-где хихикали. Кое-кто становился на стул, чтобы лучше видеть. Перешептывались, подталкивали друг друга, ухмылялись. Подвыпивший сапожник сказал вслух: «Аппетитный кусочек». Булочник добавил, облизываясь: «Мягка, как пирожное…»
Музыканты перестали играть и стояли на своих табуретах, жадно глядя, держа скрипки подмышками. Парикмахер Решка лихорадочно суетился, перебегая от одного стола к другому, разнося сплетни и чувствуя себя почти героем вечера. Оживился даже невозмутимый хозяин «Геркулеса». Он привел из кухни жену и сказал ей: «Будет тебе шпионить за кухаркой, погляди-ка, вон сидит глэзеровская дамочка». Жена закудахтала, как курица. Держась за ее подол, прибежал восьмилетний хозяйский сынишка, он захохотал во все горло, заметив, что какая-то зрительница попала ногой в миску с капустой. Зашипели: «Тс! Тс!» Никто не решался прервать молчание.
И тогда вылезла из-за стола девица в желтом платье.
Это была перезрелая особа, нещадно подмазанная, с глазами на выкате, с наглой усмешечкой на губах. Тугая юбка ее, вздернувшись на животе, открывала до колен толстые ноги в чулках цвета сырого мяса. Бесцеремонно растолкав толпу, она подошла к Грете и остановилась, разглядывая ее в упор. Грета, бледная, тоже смотрела на нее, вздрагивая губами.
В комнате стало еще тише. Все следили за двумя женщинами, с истерическим любопытством ожидая, что будет.
Желтая девица подбоченилась, взялась руками за бока и прошлась, виляя на ходу бедрами, нагло ухмыляясь Грете в лицо. Грета продолжала смотреть на нее, затаив дыхание и все больше бледнея. Гутман осторожно пятился, пожимал плечами и поднимал глаза к небу, как бы вопрошая: «Куда я попал?»
— Ишь, явилась наш-то хлеб отбивать, — с наглостью отчеканила желтая девица. — Надоело по Марморштрассе шляться, за нашими кавалерами гоняться начала… — И засмеялась хриплым, пьяным смехом.
Кто-то в толпе тоже засмеялся — запоздало и глупо: «Гы-гы». Тогда Грета рванулась и, прежде чем зрители успели опомниться, вцепилась желтой девице в волосы. Желтая девица пронзительно завизжала. Они покатились по полу, опрокидывая табуреты, ударяясь головой о ножки столов, разрывая друг на друге одежду, Грета молча, как каменная, со стиснутыми зубами, желтая девица — визжа и фыркая, стараясь плюнуть противнице в лицо. Мужчины наконец их разняли.
Желтая девица выла, размазывая слезы вместе с краской. Грета, растрепанная, с кровавой царапиной на щеке, с горящими, как у зверя глазами, страшная и жалкая, в лохмотьях кофточки, клочьями висевшей на голой груди, стояла неподвижно. В суматохе доблестный торговец шерстью незаметно исчез.
Парикмахер первый побежал за полицией. Мужчины начинали посмеиваться, оглядывая Грету, женщины следили за ней глазами, яркими от любопытства. Желтая девица рыдала все громче, и хозяйка увела ее в кухню, дала полотенце вытереть лицо. Оставив ее в кухне, она убежала досмотреть занятное зрелище.
Раздвигая толпу, бодро вошел бравый шуцман, усатый, краснощекий, со свиными глазками, с округленным ртом. Бойко подвигаясь, подмигивая, он спрашивал: «Где? Кто?»
Ему указали пальцем. Шуцман приостановился, выпрямился, выпятил грудь, осанисто расправил плечи и, как в театре, на сцене, бодро шагнул вперед. Он искал глазами виновницу скандала и наконец нашел ее. Он не удивился. Перед ним в кругу расступившейся толпы сидела и смотрела исподлобья остановившимся взглядом самая обыкновенная проститутка.
В. Наседкин
Во ржи
Лицом и руками его ты берешь,
А он ускользает и на ухо шепчет.
Волнуется, прядая, спелая рожь,
Дуй, ветер, дуй, милый, покрепче!
(Погода такая и полдень такой,
Что, право, не знаю, что стало со мной.)
Где синие вихри, вдали на краю, —
Там будто не рожь, а бегущее стадо.
И я, очарованный, в поле стою
И большего сердцу, как будто, не надо.
Как будто, не надо, как будто, все есть,
Чтоб сердцу живому вовек не отцвесть.
Ах, что за минута приходит ко мне,
Я весь наполняюсь сладчайшею дрожью,
Как самый счастливый в любимой стране,
Богатой трудами, простором и рожью.
И так говорю под журчание птах:
Прекрасно глаза бы оставить в полях!
Мне скажут: неумная, детская ложь.
Но ветер другое мне на ухо шепчет.
Волнуйся и прядай, белесая рожь,
Дуй, ветер, дуй, милый, покрепче!
(Погода такая и полдень такой,
Что, право, не знаю, что стало со мной.)
Ночная дорога
Жуть — пристяжкой.
Час глухой.
След дороги неприметен.
Леденелою трухой
Обдает шершавый ветер.
Поступь конская строга.
По оврагам волчьи взгляды.
Эти грязные снега,
Видно, им одни лишь рады.
По дороге в полутьме —
Тут ухабы, там сугробы.
Знай, что будет страшно мне,
Не поехал ни за что бы,
Я любому бы сказал:
— Милый мой,
Ты сам езжай-ка,
Если вдруг затосковал,
Или ждет тебя хозяйка.
Все же еду.
Час глухой.
Вой погоды неприветен.
Дымной, пляшущей трухой
Обдает шершавый ветер.
К чорту страхи!
Я готов
И гнуснее слушать речи.
Вон уж крики петухов
Долетают мне навстречу.
Вон уж кто-то из кремня
Высекает искры окон.
Пусть хоть сани на меня!
На возже доеду, боком!
………………………………
Пояс радуги с луной
Выплыл словно для потехи.
Луч оборванной струной
Задевает даль и вехи.
Избы — мимо, в стороне.
Я спешу до новых окон.
Полем, будто по луне,
Конь бежит тяжелым скоком.
Кресты
Их пять крестов на сельской колокольне,
Когда-то белой, а теперь облезлой.
Их пять крестов, и все они погнулись
От времени и ветра, и дождей,
Смиренно кланяясь всему селу.
Как памятник усопшему былому —
Убогие и нищие кресты.
Их поправлять как будто не пристало,
Хотя иным достаток бы позволил.
Но тратиться на это, что за прок.
Уже сошла былая позолота,
Что издали сияла так на солнце.
Чернеются железные бруски,
Железные согнутые бруски
На нашей сельской колокольне,
Готовые вот-вот упасть совсем.
Под колокольной тенью, за дорогу
Поповский дом, осевший, полусгнивший
С дырявою проржавленною крышей.
В нем доживает свой печальный век
Единственный ревнитель православья,
Служитель церкви — старый дряхлый поп,
Сующий руку по привычке давней
К губам старух и древних стариков.
Он целый год себя готовит к смерти.
Она не за горами. Каждый пост
Он пред причастьем кается народу
И не сегодня — завтра отойдет.
Но кто преемником? Оболтус дьякон?
Не нравится он никому в селе
За жадный норов и пустые речи.
Умрет старик — и церковь закрывай.
И, может, через год крестов не будет.
Они падут, подброшенные ветром
В траву к ограде, как железный лом,
И вот тогда под шутки молодежи,
Возможно, пригодятся кузнецу,
Чтоб наварить сработавшийся лемех.
Наверное, с крестами выйдет так.
На смену им задами за читальней,
За школой и над избами кой-где
Наставлены высокие шесты.
(Попарно их соединяет провод.)
По вечерам, когда пригонят стадо,
Они Москву приводят на село,
И слушают — толпа и одиночки —
Вначале — речи, а потом — концерт.
Их пять крестов на сельской колокольне,
Когда-то белой, а теперь облезлой.
Их пять крестов, и все они погнулись
От времени и ветра, и дождей,
Смиренно кланяясь всему селу.
Как памятник усопшему былому —
Убогие и жалкие кресты.