Никогда еще я не видел Луиджи таким страшным — он утратил человеческий облик, скорее какое-то исчадие ада металось по комнате, чем создание божие.
Потихоньку, чтобы не раздражать бесноватого, я вышел из дома и тут увидел неподалеку Сториони с его приятелями, — они долго совещались о чем-то. Перед тем как окончательно уйти, Сториони показал мне издалека кулак. Я понял, что это значит, когда в тот же вечер к нам пришел француз и, назвав себя сержантом Мегу, потребовал, чтобы его приняли на постой.
Несомненно, это было делом рук Сториони. Видя, что его попытка опорочить меня и добиться моего ухода не повела ни к чему, он решил ввести таким путем в дом соглядатая и защитника Луиджи. По тому, как легко это ему удалось, можно было судить, насколько санкюлоты ценили Луиджи.
Он отнесся безучастно к появлению француза, я же был рад ему. Я надеялся, что присутствие третьего человека рассеет всю чертовщину, вселившуюся в дом. Я ошибся: мой слух попрежнему улавливал ежечасное трепетание легких звонов, и так же, как прежде, Луиджи, не смущаясь присутствием Мегу, принимался за свое: повторял свои бредни о том, какие он мог бы сделать квартеты на удивление всему миру и как я бездарен и неуклюж в работе.
Мегу нас не слушал. Он напевал свои песенки, ходил на ученье, чинил седло или сидел перед зеркалом и расчесывал свои длинные белые усы; он был небольшого роста с животиком и любил волочиться за женщинами. С нами он разговаривал редко, плохо зная итальянскую речь и будучи, видимо, недоволен тем, что его заставили жить с нами на пустыре, в бедном и мрачном доме…
Впрочем, иногда, расхваставшись, Мегу начинал рассказывать о Париже, о казнях, производимых на одной из его площадей, об унижениях и преследованиях, которым подвергаются там вельможи и духовенство. Тут он доставал обычно свою седельную сумку и вытаскивал оттуда тщательно завернутую карточку, доказывавшую его принадлежность к якобинскому клубу, — как я мог понять, это как бы особый орден, который объединил наиболее злостных кровопийц и разбойников парижской черни. И надо было видеть, с какой гордостью показывал нам Мегу свой билет цареубийцы. Я не сомневался в том, что этот человек был готов ежечасно на самое вопиющее злодейство, как и на тягчайшее лишение, даже смерть во имя тлетворных идей, разносимых повсюду санкюлотами. Не верил я ему лишь тогда, когда он начинал со смехом вспоминать, что был когда-то и он добрым католиком и был допущен к конфирмации.
Мало-по-малу Луиджи стал чаще вступать с ним в разговоры, и можно себе представить, до чего они договаривались. Мегу рассказывал о каких-то чудовищных мессах, совершаемых во Франции отпетыми революционерами при огромном стечении народа, а Луиджи, поддакивая ему, повторял гнусную выдумку о том, как якобы кардинал Руффо выгнан с папской службы за воровство. Каково было все это слушать!
Шли дни, я слабел. Звон стоял у меня в ушах, тайный недуг все больше овладевал мною. Дневной свет не приносил теперь облегчения. Я привыкал к тому, что каждый шум, каждое колыхание воздуха стало для меня отголоском ночных звуков. Я бродил как зачумленный, не зная, смогу ли дожить до дня, когда брат Грегорио даст знак к уходу.
А между тем Луиджи готовил мне новое испытание…
Однажды, в отсутствие Мегу, он схватил меня за руку и сказал торопливо:
— Возьми кувалду, Мартино, возьми-ка скорей. Я тебя научу одной вещи, поистине лучшей из того, что я когда-либо придумал…
Я невольно послушался, и когда повернулся к нему, уже взявши кувалду, то увидел Луиджи сидящим с длинной стамеской в руках, которую он крепко прижимал острием к груди.
— Вот тут, — бормотал он, — между этими ребрами… Разве это не лучшее, что нам осталось с тобой сделать?.. Ударь покрепче, не предупреждая меня… Поверь мне, это самое христианское дело, которое выпадало тебе на долю…
Луиджи задыхался, спеша, не чувствуя негодования, которое меня охватило. Я весь дрожал внутренней дрожью и молчал, сдерживая тяжелое дыхание.
— Я не могу больше ничего сделать, пойми это, я недостоин жить…
Луиджи замолчал. Он бледнел, лоб его покрылся легкой испариной, но руки упрямо держали стамеску.
А я, окаменелый, стоял, прислушиваясь к тому, что он мне подсказывал, и борясь всеми силами с тяжелым багровым туманом, заволакивающим мне мир. Никакая сила не могла бы сдвинуть меня с места.
Наконец Луиджи пошевелился, беспокойно мотнув головой, как бы не понимая чего-то.
— Что же? — спросил он тихо.
— Проси божией милости, — едва выговорил я. — Если хочешь, я могу позвать к тебе исповедника из аббатства…
— Иди к дьяволу со своими аббатами, — внезапно совсем уже по-другому заговорил Луиджи.
Щеки его дергались. Он, вытянувшись, сильно оперся затылком о стену, лицо со следом ужасной раны и мерцавшими красными глазницами было обращено кверху. И тут я понял всю мерзость его падения: сатанинская улыбка оскалила его зубы, а брови изогнулись мрачным черным знаком. За последнее время множество морщин изрезали его лицо, и теперь они клали на него печать адских мук, зависти к живым, вероломства, лживости и пустого неудовлетворенного тщеславия, которое он переживал.
— Ты даже на это не способен, — проговорил он. — Впрочем, ты прав: тебя повесили бы без разговоров. Да и мне еще рано умирать, я еще гожусь кое на что…
Стук в окно положил конец этому безобразному кривлянью Луиджи. И какова же была моя радость, когда, выйдя, я узнал брата Грегорио.
— Будь готов, брат, — сказал он мне, — к ночи оставить Кремону. Посланец отца кардинала здесь для того, чтобы сопровождать вас, шестерых новых воинов армии веры, в пути через заставы еретиков. Будь через час в церкви Санта Мария Нуова, где получишь от него указания о месте ночной встречи и условишься со спутником своим, так как пойдете порознь тремя дорогами, дабы не навлечь подозрения. Господь с тобой в пути и в сражении.
Брат Грегорио благословил меня и быстро удалился, а я лишь ненадолго вернулся домой проверить узел с вещами. При входе моем Луиджи прянул от двери, и если бы я не был так поглощен желанной вестью, я придал бы этому должное значение. Но в своем радостном волнении я тотчас даже не подумал об этом.
Не медля я отправился в указанную церковь и разыскал по слову брата Грегорио нужных людей. Мы задержались дольше, чем думали, обсуждая план бегства, и лишь к вечеру, подходя к дому, я вспомнил о Луиджи, и недоброе предчувствие закралось мне в душу.
Окно было освещено изнутри, из чего я понял, что сержант Мегу дома, так как Луиджи не нуждался в свете. Действительно, я различил в глубине мастерской сержанта, который стоял около Луиджи, красный и, как видно, растерянный, а подкравшись к двери, я услышал его голос:
— Где, у дьявола, эта церковь? У вас их тут дьявольски много. Где я их теперь найду, собачье имя…
— Найдешь, товарищ, — отвечал со смехом Луиджи, — да, торопись, иначе найдешь ее пустой, — мерзавцы разойдутся.
Ворча и ругаясь, сержант направился к выходу, и я едва успел укрыться, чтоб избежать с ним встречи и переждать, пока смолкнет его брань, которую он продолжал расточать в темноте.
Войдя в дом, я застал Луиджи в задумчивости, он только слегка улыбнулся мне в лицо.
Я задвинул запоры на дверях и, схватив сразу кувалду, воскликнул:
— Бери стамеску, Луиджи, спеши, проклятый предатель, получить то, чего хотел…
Но Луиджи, одним прыжком вскочив с места, уже стоял с виолончелью в руках и, размахивая ею над головой, кричал:
— О нет, теперь мы еще посмотрим!.. Ты видишь, что я пригодился раньше, чем ожидал…
Он вертел инструментом над головой, подвигаясь по большому помещению навстречу мне, и я на мгновенье удивился в душе его глупости: что мог он сделать против кувалды хрупкой виолончелью? Но скоро я понял его цель, взглянув на висевший надо мной венецианский фонарь, Луиджи целил в него с тем, чтобы, разбив, уравнять условия борьбы.
Изловчившись, я одним ударом раскрошил кузов. В руках Луиджи осталась шейка с неотбитым куском нижней деки, на котором я ясно различил подлые литеры его этикетки, долженствующие означать свободу, равенство и братство — девиз санкюлотов, заменивший им бога.
Луиджи, защищаясь, вытянул вперед руки. Новым ударом я перебил их, готовя удар в голову.
— Молись, безбожник, — сказал я, видя его обезвреженным и не желая лишать его милосердия господа.
Тогда Луиджи, поняв, что ему не уйти, сделал шаг вперед и плюнул мне в лицо.
Я света не взвидел. Тяжелая кувалда, как перышко, взлетела в моих руках.
— Погибай же, Каин, на вечные времена! — воскликнул я и ударил его сразмаху по голове.
Удар был силен, — таким ударом я мог бы свалить с ног быка, — но я знал живучесть Луиджи, и, не помня себя, я продолжал наносить удары кувалдой до тех пор, пока все вокруг не окрасилось его кровью.
Тут только, остановившись, я прислушался. Была полная тишина. В первый раз за долгое время слух мой не был отягощен адскими звонами.
Тогда я выбежал из дома и покинул Кремону через Ворота Святой Маргариты. Обойдя город слева, я омыл в волнах По следы нечистой крови и соединился с людьми, ставшими мне с тех пор братьями в святом деле защиты родины и матери церкви от насильников и святотатцев.
Этим закончена повесть моя о днях моей юности и моего учения мастерству. Все это время борьбу мою с вероотступником, надевшим на себя личину мастера, и победу мою над ним я могу по справедливости считать первым и лучшим своим подвигом. Но отчего мысль моя всякий раз смущается при воспоминании о Луиджи?
С тех пор я видел много крови, смертей и пожарищ. Сбылось предсказание отца Себастьяна. Своими руками вешал я предателей церкви, во имя божье разя вольнодумцев, и ни разу стоны их не тронули, а мольбы о пощаде не разжалобили меня.
Мне довелось видеть святого старика, пришедшего из далекой страны снега и холодного солнца, во главе храбрых и боголюбивых войск спасать поколебленные троны и восстанавливать низвергнутые алтари. Знатные дамы целовали его руки при встрече во всех городах, начиная с Вены. Генерал Суворов вступал в Турин тогда, когда я выполнял там данные мне поручения. Кремона была взята его войсками через три месяца после того, как я покинул ее, и я уверен, что если б я не судил своим судом Луиджи Руджери, безбожник все равно пал бы под ударом казачьей сабли, так как, несмотря на свою слепоту, нашел бы способ быть полезным французам в самом опасном месте.