Жар пылает, обжигая мясо.
Душный запах в лавочке синеет.
Аромат бухарского барашка.
Сам Хафиз — шашлычник, гастроном —
Круглою ноздрею обоняет.
Черный нос над бородой загнулся,
И за носом, будто два крыла,
Длинноперые глаза трепещут:
То их смрад сощурит, то блаженство.
О Хафиз, учитель дорогой!
Я тебе усердно подражаю, —
Разрезаю сердце на куски,
Протыкаю их железным стержнем
И, пунцовым уксусом облив,
Мягкие, неровные края
Опаляю над прозрачным жаром.
И едва, вскипев, проступит сок,
Золотой цепочкою свисая,
Чуть под соком выглянет загар,
Затаив румянец сыроватый,
Я снимаю вертела свои.
Брызнув солью и припудрив перцем,
Капнув белой горечью лимона,
Я шашлык в харчевне подаю,
Где приезжие, пережидая зной,
Силятся куски, разъединить,
Спаянные жаром и железом.
Торопливо десна обжигают
Маленьким дымящимся комком,
Душат языком его и мочат,
Чтоб остыл, обильною слюною
И проглатывают, не пережевав.
С ненавистью первый проклиная,
Следующий тянут, торопясь.
Город
Душа моя словно город.
Там площади и мечети
И переулки кривые,
И молчаливые кладбища.
Там скачут быстрые всадники,
Проходят тихие нищие,
И блещут шелком и золотом
Базары и продавцы.
Мечты мои — быстрые всадники,
Печали — тихие нищие,
Любовь моя — шелком и золотом
Кипящий, веселый базар.
Базар посредине города
Раскинулся шелком и золотом,
И много к базару путей ведет
По перепутанным улицам.
А на пустынных, заброшенных
И молчаливых кладбищах
Много надежд похоронено,
Много еще схороню.
Я часто блуждаю по городу.
Но, прежде чем в город войти,
Иду молчаливым заброшенным кладбищем,
Потому что печальные кладбища
Окружают все города.
Ник. Тарусский
Бабушка
Ты стареешь рублевской иконой,
Край серебряных яблонь и снега,
Край старушек и низких балконов,
Теплых домиков и почтальонов,
Разъезжающих в тряских телегах.
Там, в просторе уездного дома —
Никого. Только бабушка бродит.
Так же выстланы сени соломой,
Тот же липовый запах знакомый,
Так же бабушка к утрене ходит.
С черным зонтиком — даже в погоду.
Зонтик. Тальма. Стеклярус наколки.
Хоть за семьдесят, — крепкого роду:
Только суше, темней год от году,
Только пальцы не держат иголки.
Мир — старушкам! Мы с гордым презреньем
Не глядим на старинные вещи.
В наши годы других поколений,
В наши годы борьбы и сомнений
Жадны мы до любви человечьей.
1929 г.
Л. В
Что на свете выше
Светлых чердаков?
Мы живем не по плану. Не так,
Как хотелось. Мы гибнем в ошибках…
Я такой же глупец и чудак:
Мне попрежнему дорог чердак
И твоя молодая улыбка.
Ты все так же легка и светла,
И полна откровений мгновенных.
Я не знаю, как ты пронесла
Столько света и столько тепла
Сквозь сумятицу лет незабвенных.
Ищешь ты человека в любом,
Как и прежде, забыв про обличье.
Как тогда, баррикадным огнем
Не смущаясь, за каждым углом
Ты забытых и раненых ищешь.
Только хватит ли воли твоей?
Грея каждого светлым участьем,
В шуме быстрых и уличных дней
Ты забыла о жизни своей
И на улицу вынесла счастье.
И — в ошибках своих глубока,
Без креста оставаясь сестрою, —
Ты, как прежде, светла и легка
Даже ночью, в огнях чердака,
Где живешь и сгораешь со мною.
1929 г.
Глеб ГлинкаЖизнь поэта
Большой поэт, как дерево, растет,
Пускает ветви, укрепляет корни.
Он вырос наконец совсем, — и вот
Шумит, огромный, сильный, непокорный,
Но времени ему не одолеть.
Таков удел всего, — людей и сосен.
Ну, и поэт обязан умереть.
Последняя к нему приходит осень.
Земные обрываются мечты.
Он засыпает просто, без мучений.
И тихо осыпаются листы
Из полного собранья сочинений.
Александр СоловьевСтужа
Каменеет стужа. Остриями
Раскололась наста скорлупа.
Я скользнул по тропке каблуками, —
Словно скрипка взвизгнула тропа.
Пламенеет ссадиной жестокой
Дуновенье сини. Воздух мглист.
Ледяное солнце меднооко,
Густошерстный сиверко когтист.
Вот мороз! Все блещет и дивится!
Темной клюквой вызрела щека.
И у встречных огненные лица,
Как с цветисто-алого лубка.
Голубой дымок стоит над крышей.
Вечереет. Меркнет сад и свет.
Засинел сугробами у вишен?
Порванный цепочкой след.
Глуше мрак. И сумерками — поздно
Над вселенной шорохом светил
Колосится сухо и морозно
Звездной стужи драгоценный пыл.
Борис ГуберСыновья
Впоследствии, задумываясь над тем, что с ним произошло, Андрей забывал о долгих годах своей фальшивой, неискренней жизни, хотя именно они подготовляли это лето и сделали его неизбежным. Ему казалось, что все началось, переломилось в один определенный день, и даже день этот запомнился — четверг 12 мая.
Накануне, дня за два, Андрей познакомился с Верой Михайловной Барковой, библиотекаршей одного из московских клубов, в котором ему пришлось читать доклад о дне печати.
Во время доклада Вера Михайловна сидела на эстраде, в президиуме. Шагая по авансцене, Андрей, всегда говоривший на ходу, заметил, что она, почти не отрываясь, глядит на него, провожая глазами каждое его движение. Это было приятно Андрею. Он невольно подтягивался, следил за своими словами и жестами, и одновременно, где-то в глубине его сознания, зарождались неясные мысли о возможности сближения с этой девушкой, незаметно одетой, вообще какой-то неприглядной, но таившей в себе необъяснимое очарование.
После доклада, когда слушатели уже расходились, Андрей задержался у стола, перебирая в портфеле бумаги и, догнав Веру Михайловну, тут же между кулисами, пахнувшими пылью и клеем, заговорил с нею.
Позади нее, спускаясь по кривой лесенке с подмостков, он спросил, много ли приходится ей работать.
— Да, порядочно, главным образом вечерами, — ответила она, через плечо оборачиваясь к нему и без улыбки глядя ему в глаза. — В четверг, например, опять весь вечер пробуду здесь, в читальне.
Андрей привык к непродолжительным, безболезненным связям, смотрел на женщин очень просто и грубо. Во всех сегодняшних поступках Веры Михайловны ему чудился вызов на дальнейшие встречи и потому в ответе ее он увидел ясный намек — желание встретиться здесь же, в четверг… Прощаясь, Андрей пожал ее легкую сухую ладонь. Вера Михайловна ответила крепким, почти мужским пожатием, и пожатие это еще пуще укрепило Андрея в его догадках. Возвращаясь домой, он с удовольствием подставлял лицо крупным каплям веселого ночного дождя, бездумно ощущал уверенность в своей близкой победе. Ничего более серьезного он, конечно, не ждал.
Однако, проснувшись в четверг утром и мгновенно вспомнив, что сегодня вечером он должен быть в клубе, Андрей почувствовал в себе вдруг какое-то незнакомое ликование. За окном, напротив кровати, глубоко и полно синело весеннее, влажное на вид небо, и синеву его еще пуще оттеняли пухлые ватные облака. Что-то издавна родное, близкое напоминало собою оно… Андрей закрыл глаза, на секунду снова заснул, и ему приснилось, будто он ребенком лежит в постели, смотрит на небо, заточенное в переплет окна, и, зная, что там, за окном, прекрасное росистое утро, слушает густой колокольный благовест… Затем он уже окончательно проснулся и поморщился. «Фу ты, ерунда какая», — подумал он, сбрасывая ноги на холодный, прекрасно натертый паркет… Впрочем, это невольное детское воспоминание не было неприятным. Андрей привычно отогнал от себя всякую мысль о нем, но бессознательное ликование после него стало еще глубже и полней.
Он начал одеваться. Тщательней обычного побрился, повязал свой лучший галстук, долго провозившись с ним и несколько раз сызнова начиная неладившийся узел, надел новый костюм из серой весенней материи… Ему приятно было видеть в зеркале свое большое лицо с прозрачными голубыми глазами, с рассеченным надвое подбородком и легким сухим румянцем на скулах. Но и в новом платье, в том удовольствии, которое доставило ему зеркало, он, лукавя, не замечал ничего особенного, будто все это — беспричинно, бесцельно. И с тем же наигранным безразличием он сбежал по гулкой лестнице на улицу, жмурясь от яркого солнечного света, смешался с тротуарной толпой…
В редакции было пустовато, пахло пылью после утренней уборки. Курьер Гришенька, долговязый, с прыщавым, испитым лицом, сидел в коридоре, облокотясь на столик, и вид у него был заспанный, хмурый. «Вот истаскался, как кот», — подумал Андрей, отвечая на его неохотный поклон… Дальше, у дверей комнаты, где помещались машинистки-переписчицы и где уже стоял беспрерывный треск, встретилась Фанни Соломоновна, барышня, с которой Андрей еще недавно был в самых близких отношениях. Она торопливо, виновато улыбнулась. Андрей вспомнил ее дурные зубы, испещренные пломбами, и старую кожу — ему до тошноты отвратным показалось все, что было между ними, и он поспешил скрыться к себе в отдел.