— Что рано поднялись? — спросил он. — До весны далеко.
Позвонил телефон.
Агент взял трубку, посмеялся в нее, сказал:
— Да вот они тут сидят. Ладно. Ну, чего там. Ладно.
Он положил трубку, снял фуражку и, открывая служебный разговор, спросил:
— Какая вам фамилия будет, старичок?
Узнав фамилию, он порылся в грязной, курчавой по углам алфавитной книге и переспросил внушительно.
— Мозляк Тимофей? Ну, и рецидивист, значит. Очень просто.
— Как посчитаешь, так и будет, — покорно отозвался старик.
— Да чего тут считать, — сказал агент. — В прошлом апреле месяце кто у меня сидел? Вот тут записано: Тимофей Мозгляк сидел.
— Не запомню, — ответил старик, — у меня память трудная, а вас тут много народу комиссарничает. Одно скажу — в прошлом годе записали меня за тюриста и отпустили безразговорочно.
— Врешь, не отпускали тебя.
— Врать стыдимся, прямить, товарищ, боимся, — ответил старик. — Не угадаешь на вас, я скажу. А по чистой если по совести — так просто, знаешь, на воздух мы вышли. Куда нам кинуться? В старое время, товарищ, для нас каждый монастырь был открыт — пожалуйста. Пришел, ночевать попросился, денек отгостил и покорнейше прошу или в огородике погребстись, или возле скота прибрать, или еще что. Поработал, отдохнул на легких харчах, посмотрел на народишко — и понес дале до пресечения своих сил. Куда ни придешь — нигде тебе отказу нет. Хочешь плати, хочешь отработай. Думаешь, за святых ходим? За себя ходим.
Старик постучал толстым оловянным пальцем по краю стола и убедительно добавил:
— Никоим образом не пытали, как ты, людей. Никоим образом. Всех уважали, кто приходил. А то, — он распахнул руки, возмущаясь всей грудью, — прихожу в Гаспру, здоровкаюсь, — я в тех местах еще при Лев Николаиче покойнике бывал, — просюсь на садах поработать, а мне вопрос: чем, говорит, папаша, вы больные? Да я, говорю, ничего себе, я не больной, не бойтесь, никогда за мной такого не было, не заражу. А они говорят — ну, раз вы здоровые, — катитесь на всякие стороны. Мы, говорят, от больных очумели, а тут еще здоровые набиваются. Это что же такое, а? — старик строго посмотрел на агента, и борода его затряслась, металлически шелестя.
— А старух твоих как звать? — перебил его агент.
— Вот эту, худобенькую, шематониху мою окаянную, ее Ефросиньей Александровой звать. А та Кручина Ксеня.
— Шематониха? — спросил агент.
— Ох, и не говори, мастер пошематонить, позаскандалить кума моя Ефросиньюшка.
— Вот я вас всех под единый номер и обстрижу, — сказал агент. — Так и пойдете у меня шематонами.
— Воля ваша, — сказал старик.
Эту ночь провели они на полу дежурной, а наутро отпустили их на все четыре стороны.
А дороги и в этот год были легкие, уходчивые. И на небе опять отражались кривые русские дороги. Старики свернули от железного тракта на запад и, не поднимаясь в горы, пошли степями к морю. Но вот, обрастая лесами, встали горбы морских берегов, были тут дороги отрублены и свалены в кучу, как побитые бурей дубовые кряжи. Перелезая с тропы на тропу, пришли старики к Красной Поляне и сразу же дней на шесть сели в холодную. В казенной сакле стояла глиняная прохлада и тишина, других арестованных не было, стариков ублажали вниманием, и старики отоспались. Кума постирала на всю милицию. Тимофей грелся на солнце и придумывал басни об этом крае. Из Красной Поляны на арбе, под конвоем, их отправили в Гудауты. Ехали медленно, сами себе хозяева, аробщик и конвойные дремали, а Тимофей понукал быков зеленой ветвинкой, поил их на остановках ключевой водой и смазывал дегтем мозоли на воловьих шеях. Ехали прямо с удобством. В Гудаутах стариков сдали в милицию, милиция записала в анкету и отпустила.
И до чего было жаль расставаться с арбой, с сонным аробщиком и с конвойными!
А синеблузый пассажир после встречи в вагоне со стариками раза два еще видел скитажников и заинтересовался ими. У себя в клубе он сделал докладик о славяно-монгольском туризме, и вышел доклад занятный. И тогда пришла ему мысль собрать материалы о людях, скитажничающих за солнцем, объяснить пути этого глубокого, в крови зачатого влечения к странствованиям, к содружеству с новыми людьми, к видениям новых стран, к проверке своих былей былями соседствующих культур. Бродить по жизни — это бродить по мыслям; жизнь убрана мыслями, как земля травой, и отыскивать чужедальние мысли так же свойственно человеку, как отыскивать новые виды деревьев или собирать засушенные цветы. И вот на путях человеческих странствий корчмами, ночлежными норами возникли пышные торжища монастырей. Из туристских компаний не Кук, но церковь — старейшая. Это она, шествуя за народом, окружила его своей лукавой гостеприимностью и, как плакаты правд и искупительных грехопадений, развесила стенопись фресок и декорации икон, сценически развернула мысли в пантомиме святых и праведников, инсценировала страсти, чтобы пленить искателя безвольными противоречиями мистики. Святые актеры играли бунтарей, грешников и убивцев в церковном театре счастливых искуплений. И святые, как и хожальцы, собственно для хожальцев же, были записаны мужиками, купчишками и воинами, а людей городских ученых занятий среди них почти что и не было. Надо, — думал синеблузый товарищ, — построить на месте лавр свои корчмы, развернуть в них свои театральные действа, построить не санатории для больных, но кочевья для здоровых.
Так рассказывал синеблузый, а приятель его, едучи на Новый Афон, записал о Тимофее в блокнот и обещал навести о старике справку, но вернулся ни с чем — не было такого, не проходил еще Тимофей Мозляк и две его шематонихи через Ново-Афонские земли.
И действительно, не проходил. Завяз Тимофей со своими старухами в городе Сочи, и никак ему нельзя было двинуться дальше, завяз он опять в милиции и странствовал ныне от следствия к следствию, квалифицируясь, как беспризорный старик.
Шел июль, и где-то на севере свертывалось лето. Утра стали свежее, и птицы по утрам беспокойнее. Нет, не дойти уж, конечно, им в этом году до Афона.
— А се-таки, — говорил Тимофей, — очень мы здорово откачнули какой кусок. Может, три или четыре народа прошли.
Старухи, обуглившиеся на солнце, плаксиво улыбались углами губ.
— Ну, даст бог, с весны опять на Новый Афон поднимемся.
— Нет, хорошо прожили, чего зря хаять, — утверждал Тимофей. — Удобно мы прожили, ей-богу. Ну, и домой пора.
И уж кончился июль, и пошел неровный, срывающийся в погоде август. Синеблузый уехал в отпуск и, возвращаясь домой в станицы, на три дня оказался в Сочи.
Прожил свои три дня и собрался уезжать, но не мог никак решить — морем ли ехать до Новороссийска или железной дорогой до Армавира? То казалось ему, что морем удобнее, то — что железной дорогой ближе и проще.
И решил сходить на пристань и на вокзал.
Народу было везде полно. Очередь была долгая и утомительная. Он решил ехать морем и даже в тот же день, и остался хлопотать у кассы.
А Тимофея с бабами еще с утра привели на пристань и сдали служащему под расписку.
Служащий был семейный робкий человек, он и обедать не ушел домой, боясь оставить стариков без надзору, и теперь сидел с ними, вяло спорил о хлебах и часто отлучался поговорить с начальством. Глядя на море, старики пугливо вздыхали и погружались в нудную дрему.
— Нельзя же так людей мучить, — сказал у кассы служащий. — Они у меня с шести утра не жравши сидят, товарищ начальник. Я сам через них без обеду.
— А кто они такие? — спросили у кассы, и вокруг стариков сгрудилась толпа.
— Отец, ты кто же по существу?
Тимофей поднимал голову и, шелестя бородою, вяло и тупо смотрел на окружающих.
— На богомолье, должно быть, ходили, — предположил один.
— Шляются по этим святым, чорт их не возьмет.
— Темнота, — сказал другой. — А стариков все-таки мучить не стоило бы. Чем они виноваты? Запутались люди.
Старухи заплакали.
— Темные мы, это вы правильно, — сказал, широко вздохнув, Тимофей.
— Дайте им литер, — предложил кто-то. — Не помирать же здесь людям.
— Ты кто же, отец, по существу? — спросили опять Тимофея.
— Крестьяне мы, — ответил старик. — Форменные, как есть, крестьяне. Только записаны, видишь, инако. О прошлом годе тюристом записали, а ныне — чума их знает — в шематоны переправили. Ну, да это одна суть.
В толпе возник смех, он утвердил сочувствие, и начальником был обещан литер.
Тогда синеблузый подошел к Тимофею:
— Здорово, — сказал он. — Где же это вы, старые черти, шатались? Я вас на Афоне велел сыскать, — не нашли вас. Наврали вы все про Афон.
Старухи, хихикнув по-птичьи, укрыли лица платками.
— Не признаете? — спросил синеблузый. — В поезде мы с вами ехали.
— Нет, голубок, не признаю что-то, — осторожно сказал Тимофей, хитро вглядываясь в переносицу синеблузого. — Ты уж прости, голубок, тяжелая у меня память.
— Ну, ладно, а на Афоне-то вы были?
— Не пришлось, — сказал старик, — время не допустило, только грех на душу взял да по всем чекам проболтались.
Синеблузый, улыбаясь, стоял. Народ разошелся.
Тимофей, оглядев, нет ли вокруг кого, подмигнул синеблузому и довольно сказал:
— Четыре народа прошли наскрозь! От потеха!
— Хорошо отдохнули?
— Ох, уж и отдохнули, — сказал Тимофей, — прямо сил набрались, можно сказать. Повсюду были. Со вниманием ехали.
Падал огнями крупный и частый вечер. Он заогнил берега у моря.
— А зябко, небось, ехать? — спросил старик, поглядев на море, и не стал слушать ответа.
— Ох, и лето же нам выдалось. Я такого интересу набрался — за зиму не перескажешь.
А море, тяжелея к вечеру, плотно и масляно билось в каменную пристань. Море лениво кружилось по зарешеченной тополями бухте, как старый, но все еще норовистый бугай. И страшно было глядеть на море, поблескивающее огненным белком вечерней волны и затуманенное у горизонта птичьими косяками, идущими с севера.