Вукол скинул с лица армяк и посмотрел: напротив в углу, в потемках, стоял белый, точно костяной, гроб. И тотчас же с необыкновенной быстротой перенесся он за много лет назад…
Это было давным-давно. Вукол тогда был крепким, но неразбитным еще парнем. Отец был строгий, домовитый, и ослушаться его в то время было нельзя. В конце сентября отец объявил, что сосватал невесту, а на Покров назначили свадьбу. До свадьбы Вукол невесты и не видел. После венчания и после того, как товарищи побили несколько горшков об стену и напились допьяна, — дружок взял молодых за руки и повел их в мазанку, с очень низким потолком и выбеленным углом, где стояла кровать. Молодые застенчиво разделись, легли в нарядную и свежую, холодную постель. Выполняя свою обязанность, дружок заплел молодым ноги, накрыл их жесткой прохладной попонкой и, отступив шаг назад, перекрестившись три раза, проговорил: «Тебе, Вуколушка, — обратился он, тряся большой бородой, — желаю до смерти быть работящим и любить молодую жену, как голубь свою голубку. А ты, — обратился он к молодой, — не ослушайся мужа и плоди детей, как хороший дуб жолуди».
Он вышел, унося с собой свет и глухой шум шагов.
В мазанке стояла душная темнота, пахло свежими пирогами и мышиным пометом. Молодые лежали долго с затаившимся дыханием, не пошевельнувшись. Вукол чувствовал сквозь ситцевую рубашку тепло, не испытанное им никогда. Тепло проникало с силой, наводящей приятный испуг. Мелко дрожа, он пытался заговорить о чем-то случайном, желая сказать этим другое, на что не находилось нужных слов. Вдруг молодая Аксинья по пояс отвернула попонку и шепнула:
— Зажги огонь, мне жарко!
— Аксинья, что ты? — спросил Вукол.
— Зажги огонь, — настаивала молодая.
В черепке с салом, стоявшем на подоконнике, Вукол зажег скатанную тряпочку, служившую фитилем, посмотрел на завешенное старой дерюгой окошко и спиной поднялся выше на цветастую подушку. Аксинья сидела с ним рядом, рассыпав по плечам густые пряди черных, как деготь, кос. До живота она была закрыта полосатой попонкой, блестящая тугая нога ее выставилась из-под белой льняной рубашки с вышитым красными цветиками подолом и воротом; лицо ее было молодо и сочно, со «смуглыми» бровями. Когда она чуть трогала плечами, под рубашкой шевелились круглые груди. Вукол посмотрел ей в лицо и, задохнувшись от счастья, не зная, что сказать, стыдливо и тревожно перевел глаза в сторону от Аксиньи, на ее тень. Потом, встретившись взглядами, они оба улыбнулись.
— Вукол, ты со мной не сладишь!.. — вдруг обратилась Аксинья.
— Ну-у! Враз слажу, — игриво и простодушно сказал Вукол.
— Ну, тискай меня… — Аксинья погасила свет и уронила руку Вуколу на шею, обдав его жарким трепетом.
Заснул Вукол переполненный счастьем. В глазах его стояла тень Аксиньи, та тень, которая принесла ему радость и неизведанное счастье в жизни, та тень, которая была на стене мазанки, когда Аксинья сидела там в прошлом, уже прошедшем.
Да, жизнь текла обычно, не оставляя следа. Они дожили до старости. Аксинье было семьдесят пять, а Вуколу больше на один год. Аксинья была еще легкая старуха. Но лет шесть тому назад, проходя огородом, на меже она оступилась, упала и не могла подняться: у нее отнялись ноги. Старуху повезли по больницам, к местным лекарям на заговоры — но болезнь не проходила. Бабы говорили (и она верила в это сама), что с ней «благой час». Шесть лет она не слезала с постели, лежа на маленьком куту около печи, высохшая, желтая, в грязных и вшивых лохмотьях на прогнившей соломе.
Как-то ночью, прошлой зимой, Аксинья долго стонала и звала старика:
— Старик! Вукол! Э-эх-эх… ма…
Вукол, тяжело ворочаясь на печи, отозвался:
— Слышу. Счас я…
— Сойди, — стонала старуха. — Плохо мне. Простись со мной.
Вукол слез наземь, вдел ноги в валенки, зажег гасничку, — по стенам, по потолку во все стороны брызнули рыжие тараканы.
Он сел около старухи, ладонями опершись на кут, гасничку поставил в печурку. Старуха металась: от натопленной печи ей было нехорошо. Сухое, морщинистое ее лицо, с головой, остриженной рядами, глядело жутко.
От постели несло неприятным запахом, вызывающим тошноту.
— Подыми меня. У-у!..
Вукол заторопился, ухватил ее за холодную костлявую руку и помог сесть.
Она жадно, по-рыбьи, хватала воздух, раздвинув ворот рубашки и обнажив дряблые пустые мешочки грудей. Тело ее, изъеденное пролежнями и укусами тараканов, было пустым, точно выпитым до костей.
— Старик, — прошамкала Аксинья, — попроси мне у бога смерти. За что я мучаюсь… о-ох!
Вукол не смог смотреть ей в лицо; его взгляд был прикован к стене, где качалась трясущаяся тень с загнутым подбородком и вогнутыми губами. Он бережно опустил дряблое, немощное тело на подстилку и скреб поясницу, не находя слов и движений.
— Проси мне смерти… Где ж она, господи, — еле слышно повторила Аксинья.
Чтоб забыться, старик до света гонял веником тараканов; Аксинья не умерла и прожила еще полгода…
И вот сейчас, вертясь с боку на бок в санях, Вукол передумал всю свою жизнь.
Лежать под армяком он уже не мог. Торопливо надев на ноги опорки, бросил он на колени свои тяжелые руки, сел, пугливо осмотрелся — и в одной рубашке, с всклокоченными волосами, еле дыша, вышел на волю. Стояла ясная ночь, было тихо, от кудрявой липы на лугу лежала мохнатая тень. Над потемками зеленей мерцали голубые звезды, по тугому небу то и дело вспыхивали и пробегали прямые молнии метеоров. Амбары, избы, риги, деревья у дворов, под пылившимся светом месяца, — все вычерчивалось силуэтами, разливая по одну сторону легкий седой отблеск, по другую — чернильные тени. Далеко за лощиной, наполненной белым туманом, на самом холме стоял человек небывало большой величины: это огромная головастая мельница подняла свои крылья, казавшиеся распростертыми вверх руками.
Ни о чем уже не думая, забыв себя, до рассвета просидел Вукол под липой и, только продрогнув, на самой пустой и свежей рани ушел в сарай и уснул в санях под шумливое петушиное перекликанье.
На другой день, к восходу солнца, для старухи была готова могила. Вукол с Трофимом выкопали ее без отдыха, в один час. Обедня, которую заказывала Арина по Аксинье, отошла. В избе толпились старухи и бабы в черной одежде, в ярко белых платках-ветошках.
— Говорят, без попа хоронить-то будут! — шепнула маленькая бабенка с мокрыми глазками.
— Бог знать что, — разводя руками, выражая этим удивление, ответила старуха, сидевшая у изголовья гроба. — Нешто Вукол совсем отрешился?
В избу вошел Вукол, а за ним Трофим, оглядываясь по сторонам и опустив растопыренные руки.
Вукол прошелся по избе бодро в своей суконной потертой поддевке, подпоясанный желто-красной покромкой; лицо его было свежим, посеребренные сединой волосы, подстриженные в кружок, были зачесаны пышно.
— Заходи к ногам… — сказал он сыну, отодвигая стол, чтоб удобней было подойти.
Вукол взял гроб в изголовье. Трофим за другой конец. Нести было неловко. Толкаясь в дверях и задевая об углы, гроб с высохшей за жизнь старухой вынесли на улицу и положили в телегу.
В сенцах повстречалась Арина с блюдом соленых огурцов. Сунув блюдо в руки Таньке, она заплакала в голос и упала на вязанку соломы.
— Не воротишь. Отмучилась, — и слава богу, — сказал Трофим, воротившийся за веревкой. Уходя, он грубо добавил: — Брось реветь-то! Иди, а то уедем…
Подводу обступил народ. Вукол посадил Гришку в передок, дал ему вожжи.
Толпа тронулась. Вукол шел позади, с шапкой в руке. Со всех сторон подбегали любопытные. Трофим шел саженей на десять впереди, придерживая на голове крышку гроба. От дворов на дорогу выглядывали мужики, бабы, девки, старухи… Ребятишки бежали по бокам подводы, завистливо заглядывали на Гришку, серьезно правившего лошадью. Дорога подходила к концу. Направо тянулась слобода с желто-зелеными лозинками под окнами изб; внизу, на выгоревшем от солнца выгоне, лежал пруд, похожий на большую рыбу с тупой, обрубленной головой и загнутым хвостом. Тихие берега его пестрели гусиным и утиным пухом.
Саженях в двухстах за селом, около кладбища, обнесенного каменной стеной, подвода и люди остановились. Трофим поставил крышку к воротам, над сводами которых стоял облезший жестяной ангел с отломленным крылом.
Все тронулись в ворота, но вдруг в удивлении замерли: Вукол — он не хотел входить в ворота, на которых был ангел и крест — с Трофимом сняли с телеги гроб и понесли его рядом со стеной кладбища, в сторону. Отойдя сажени три, они остановились. Трофим с трудом забрался по серым камням на стену, принял от Вукола конец гроба, потом, установив равновесие, спрыгнул за стену так, что осталась видна только одна его голова в помятой фуражке. Они сняли гроб, чуть скрипнувший дном о камни, и понесли его, шурша под ногами свежей листвой, осторожно обходя забытые холмики могил.
Между обнаженных зеленоватых деревьев голубое небо казалось совсем близким. Было тихо, свежо.
У рыжей насыпи уже толпился народ. Гроб забили наглухо. Вукол заправил веревки, опустился в могилу и встал с поднятыми руками, принимая узкий сползавший ящик. Он вылез из ямы торопливо. Все бросили по горсти земли, потом проворно заработали лопаты, могила гудела… Когда вырос бугор, все стали расходиться. Трофим ушел к подводе, захватив с собой веревки, деревянную лопату и молоток.
На кладбище стало пусто, остался один Вукол. Он заботливо пригладил лопатой пухлый маленький курган, потом, часто мигая запыленными ресницами, низко поклонившись холмику, сказал:
— Ну, Аксинья, прощай! — и не найдя больше слов, закинул скребок на плечо и побрел домой, ощущая на пути свежий запах могильной, влажной земли.
С кладбища народ пришел на поминки. За одним столом сидели ребятишки и двое нищих. Один из них — лысый, с белой бородой, похожей на расчесанную кудельку льна, подслеповатый и беззубый, жевал нехотя, устало. Нищенка, баба лет сорока, была бойчее со своими раскошенными глупыми серыми глазами. За вторым столом, в переднем углу, сидели бабы, старухи и церковный сторож. Народу было так много, что ни Вуколу, ни Трофиму сесть было негде. Арина с по