е им два дня тому назад. Убедившись, что камни не тронуты, Вукол опустился в яму, глубоко и остро пахнувшую сыростью. Там без перерыва несколько часов под ряд он скреб лопатой, стучал ломом, выбрасывая камни. Выворотив большую, с зелеными жилками плиту, он выкатил ее из ямы и долго любовался, соображая, куда будет она годна. «В стену на угол подвала заложить ее — велика, — думал он. — Порог сделаю. Хватит на век!» И он ясно представил себе, как ее положит и куда каким краем.
Откуда-то из трещины появился серый шмель. Кружась над головой Вукола, он сердито гудел и старался влипнуть ему в бороду. Вукол отмахивался, приговаривая: «Что ты пристал, чумовой?», — потом сбил шмеля наземь и притиснул его подошвой, и вдруг сразу почувствовал себя неловко, нехорошо… «Вот и не стало его, — подумал он, — так и человек: живет — и враз его не станет!»
Он сел на каменный выступ, положил на ручку лопаты посиневшие старческие пальцы и невольно подумал: «Неужель вот и я помру? Камни, лес, село — все это останется, а меня не будет?» Он закрыл глаза и, затаив дыхание, представил себя мертвым — весь страх пропал. Он увидел себя на лавке, в дубовом сухом гробу, выдолбленном самолично лет восемь тому назад.
Тело его, холодное, легкое, хорошо вымыто, одет он в новую ситцевую рубашку, причесан, и борода лежит пышно; до самых подмышек накрыт он тонким просвечивающимся коленкором. У стола стоит Арина, покрытая белым платком, лицо ее опухло, глаза наполнены слезами, но плача не слышно. В избу входят мужики. Они во всем праздничном, почтительно снимают шапки и кланяются. Потом его поднимают на руки и несут. Народ тянется пестрой толпой. Тяжелый гроб несут через луг и ставят к липе, где уже приготовлена могила. Вот гроб тихо опустили и закапывают. Земля сыплется. Вот сравняли могилу, нагребли бугорок, и народ повалил в избу, на поминки. Уселись за два стола, накрытые белыми скатертями. За первым столом сидят бабы, старухи, Трофим, Антип, сосед Андрей, еще какие-то мужики и постоянный посетитель похорон, с синим грачиным носом, церковный сторож. За вторым — егозятся ребятишки. Под окном поет слепец:
— А-аликсей божий человек…
Зная, что на похоронах всегда можно пообедать, слепец с мальчиком-вожаком вошел в избу. Арина сажает их за второй стол. Слепец сумку с кусками хлеба положил на кут, потом сел на скамейку, высоко держа голову. Вместо глаз в рябоватом его лице видны влажно-красные пятна. Ребятишки вертляво оглядываются, и один перед другим, смеясь, баловливо хватают из глиняного блюда оладьи, помазанные зеленоватым конопляным маслом.
Арина приносит целый подол крашеных ложек.
— Кушайте новыми ложками! Потом берите их себе. Это — приготовленные дедом. Он так и говорил мне: «Арина, умру я, — эти ложки раздай всем, кто придет на мои похороны». Годов пять тому назад с крещенской ярмарки привез он их штук сорок сразу. Кушайте, хлебайте и берите их на память деда Вукола, — говорит она, кладя желтые, с черными фигурками, ложки.
Ребятишки, точно вперегонку, хлебают лапшу с плавающими в ней слезинками куриного жира, едят гречневую кашу и один за другим выбегают из-за стола, с ложками в руках. Но за первым столом сидят и все ведут разговоры:
— Убрался… ему теперь ничего не нужно, — повторяет раза два сторож, жадно закусывая ноздреватыми блинами.
— Душевный был старик!
— А мне его по смерть не забыть. Избу у меня раскрыло прошлый год бурей… Кто покроет? А он сам ко мне пришел и сделал без копеечки.
— Мне печку переложил. И как сделал!.. Три года стоит и еще десять прослужит.
— Всем он помогал.
— Да, — такого старика жалко, — говорит сосед Андрей. — Жизнь прожил со мной пелена с пеленой, а никогда курицы не обидел. Вот какой был старик: что, бывало, недоглядишь, а он придет и укажет.
— И со стороны общества можно сказать то же самое, — добавляет Антип. — Сколько он общественных дорог поправил? Бывало, только что поимеешь в виду, а глядишь, он уже один орудует.
— Разум у него сильно был развит!
— Давеча поп наш, — вставил сторож, — и то упомянул о нем. Хоть, говорит, Вукола хоронят по-советскому, а все-таки он был старик думающий. Так и сказал…
— Да, я за таким стариком жил, как за каменной стеной. Все, бывало, он у дела, — говорит наконец Трофим.
Из-за стола уже все вылезли. Благодарят Арину за обед и выходят с ложками в руках.
В избе душно, от печи пахнет угаром. Сторож вылез из-за стола после всех. Он подходит к чулану.
— Арина, спасибо за угощенье, касатка, — говорит он громко, так, чтобы слышали все. — Лапша твоя хороша. Давно не отведывал такой.
— Не взыщи, дед Михайла.
— О чем речь?.. — топчась на одном месте, заговаривает сторож. — Я говорю, вот Хлимона Крутова намедни хоронили… Ведь капитал какой оставил, две стройки под железо, а уж до чего его сыны скупо похоронили. Я говорю, поставили блины и хоть бы для близиру помазали… Скупы, скупы!.. Это и батюшка наш — и то заметил.
— Исстари веков так говорится: чем богаче, тем скупее, — скороговоркой говорит Арина.
Наконец Трофим выносит из чулана чашку с самогоном.
— Ну, Михайла, хоть и без попа прошли похороны, а деда Вукола помянем.
— Да я против этого ничего… Я тоже иногда мыслю — бог-то в душе. А делаем мы все это как заведенное не нами… Он торопится и, утерев полой поддевки красный вспотевший лоб, берет чашку и мелко дрожит синими губами. — Ну, так-то… Вуколу покой в гробе, а нам весело коротать дни!.. Спасибо, Арина. Спасибо, Трофим. Ты не кручинься по Вуколе, — все ходим под божьей волей.
В избе никого не осталось. Только Трофим, что-то припоминая, сидит за столом, наклонившись головой на подставленную ладонь. Вукол хочет сказать ему, чтобы не забыл срубить березовые рассошники. Но, у него нет голоса, Трофим далеко-далеко… Над гробом — густая темнота, в черной пустоте бегают ослепительные кривые молнии. Они режут темноту поперек, прямо, наискось… Потом блестит что-то, и мелькает белое, красивое, девичье… Ах, это Аксинья!
Она тянет черные костяные руки, кладет их Вуколу на грудь и, не моргая, страшным, отнимающим дыханье взглядом, приближается ближе, ближе…
Вукол хотел подняться, но уже не мог: сквозь его голову и все тело щекочущей болью пробежала кривая молния, и все ослепительно голубовато осветилось… Он закрыл глаза, передыхнул в последний раз, захотел встать и ощутил лишь одно, — как бывает только во сне: его затягивало в какую-то воронку, вглубь, с ужасающей силой, навсегда, бесповоротно, невозвратно. И он — с погибшим дыханьем, с вдруг остановившимся сердцем — понял, что летит, умирает, без надежды, без сил…
Утром, когда Вукол ушел из сеней, Трофим не спал, лежа с открытыми сухими глазами. Потирая пальцами рыжеватую, давно не бритую щетину бороды, он смотрел в мутное, вспотевшее окно.
— Чего дрыхнешь? Вставай! — сердито начала Арина, прогремевши в чулане ведром. — Дед пошел камень копать, а ты все нежишься… Как теперь ему в глаза посмотришь, грубиян.
— Посмотрю, и все… Я ничего не помню, — сказал Трофим, потягиваясь. Ему стало неприятно: всплыли все подробности, как кричал на старика, как ударил его в грудь. Трофим припомнил свой крик: «Зарежусь!» Чтоб рассеять воспоминания, он проворно поднялся с кута, собрался и решил ехать в Жукову лощину за камнем. Ухаживая за лошадью, он вспомнил, что у буланого хлопает подкова; он вывел лошадь за ворота; буланый, видимо, намял копыта и шел прихрамывая. До кузни было недалеко.
Кузнец открыл черную, закопченную кузню, сунул зажженный пук соломы в горно, заваливая его блестящим мокрым углем, и принялся качать над головой висячую палку; мех сопел, к смоляной тесовой крыше валил густыми клубами желтоватый пахучий дым.
— Куда так рано? — спросил кузнец, ковыряя лопаткой склеившиеся, как куски мяса, красно пламенеющие угли.
— Камень хочу повозить.
— Небось, Вукол все копает?..
— Копает…
— Он ловок. Похоронил свою старуху без попа — и точка. Всему селу на удивление… — Помолчав, кузнец добавил: — Заводи лошадь…
Трофим только что успел отвязать повод. Краснощекий кузнец, с рассеченной верхней губой, держа в крепкой руке скамеечку с инструментом, ткнул буланого носком сапога, и лошадь, круто повернувшись, вошла в станок.
— Ну, не вертись, стой! — крикнул он, поймав лошадиную ногу и крепко ее прикручивая.
Он зачищал копыто, бегал с дымящейся подковой от станка в кузню, а Трофим говорил:
— Старик он у меня ладный… Я вчера подвыпивши чуток был. А пьяному чего в голову не придет! И поскандалил. Ну, так себе, малость… особого такого ничего не было. Антип председатель там был. Поговорили мы о разной жизни, и я пошумел. Ну, а если драться со стариком — никогда…
— Готово, — сказал кузнец, опустив ногу буланого, — распутывай. Обут.
Трофиму хотелось услышать от кузнеца хотя бы слово. Но тот получил полтинник, ушел в кузню и принялся развинчивать старый плуг. Трофим, вскочив на буланого, поехал ко двору. Часов в девять он положил в телегу узелок — завтрак Вуколу, — сел на грядку и прогнал по селу рысью. Дорога была пыльная. Над жнивом летал белый, тонкий шелк паутины. Из стеклянно-голубого неба тоскливым курлыканьем прощались журавли. Трофим думал, что старик встретит его хмуро и молчаливо. Под горку, к лесу буланый вдруг захромал. «Что такое?» — подумал Трофим. Он соскочил с телеги, взял в ладонь только что подкованное копыто, поглядел и опустил его наземь.
«Заковал, губастый подлец…»
Пестрый осенний лес шумел листвой. По желтой глинистой дороге в дневных лесных потемках Трофим спустился в Жукову лощину и, въехав в самый овраг, засвистал. Лошадь он поставил так, чтоб удобней было выехать обратно. Куча серых свежих камней лежала нетронуто, сыро и темно зияло отверстие ямы.
— Сукин сын, деньги берет, а толком подковать не может! — сказал он нарочно громко, поглядывая на вздрагивающую ногу лошади.
Никто не ответил.
«Может, он в лес ушел?..» — подумал Трофим, но, увидав торчавшие из ямы сапоги, понял, что старик спит. Подошел ближе, скашлянул.