Пришел Сысин, и Будрин принялся его склонять на сторону переворота, убеждая возглавить товарищество на предмет борьбы с кулацкой кликой. С Сысиным договоренность была и раньше, но окончательного ответа он еще не дал, сильно колебался, ибо восстать ему на Нилова и Мышечкина — в роде того было, что итти с голыми руками на медведя. У тех за плечами опыт, образование, приверженцев у них пол-села, — как же, первые люди в округе, министры, можно сказать… И вот попробуй, замахнись на них… А ежели, не дай бог, получится фиаско, — ведь со свету сживут.
— Я бы, конечно, ничего, я не возражаю, — говорит Сысин в страшном раздумье, — надо бы им по рукам тяпнуть… И дело они в тупик завели, — это все верно… Только вот ведь беда: бухгалтерии я не обучен… Кредет, едет… Что это такое?.. Я прямо и не знаю… У нас в комитете этого нет, у нас попросту… А тут, видишь ты, дело торговое, занозистое…
Будрин весело на него рукой машет:
— Об этом, брат, не беспокойся. Нашего бухгалтера к вам командируем, он и проверит, и покажет… Проинструктирует, одним словом. И впредь будет от нас всяческая поддержка. Об этом не беспокойся.
Сысин, однакоже, все сомневается.
— Да ведь как же не беспокоиться-то? — говорит он с тяжким вздохом. — Против кого идем? Против коренной ручьевской силы, против первейших заправил и командиров… Ведь они у нас в селе заместо солнца, — и свет от них, и теплота от них… Особо сказать — Нилов… Баб одних ежели учесть, — разве они дозволят Михаила Никифорыча своего затронуть, — он у них святая икона, молятся на него. Отец родной и просветитель…
— А ты-то что? — кипятится Будрин, — один, что ли? Разве ручейковцы за тобой не пойдут? Пойдут ручейковцы! Обиженные Мышечкиным, обсчитанные — пойдут? Пойдут!.. Да — милый ты мой! — вся волость за тебя, — волком, волисполком, агрономия… А кредитное товарищество? — что мы на ихнее жульство смотреть, что ли, будем с сахарной улыбкой? Вот закроем завтра кредит, — погляди, как они взовьются… Нет, Иван Кузьмич, ты брось малодушие, ты только решись и, главное дело, воздуху наберись, а потом отстаивай потверже…
И вот Иван Кузьмич сидит, набирается воздуху. Не легко ему решиться на такую революцию.
Мужик он приземистый, но плотный, с пышной, окладистой рыжеватой бородой и, как я заметил, очень похож на бывшего народного комиссара Яковенко. На лбу у него примасленная челка. В раздумье часто поднимает он плоское, широкое лицо свое к потолку и тогда прикрывает глаза.
В избе у них не богато, но чисто. С печки во все глаза смотрят на нас двое ребятишек и третий, грудной, спит в колыске. А между колен Сысина во все время разговора вертится босоногая его дочка, годов шести, и он рассеянно поглаживает ее по голове. Когда же вздумалось ей полезть к нему на колени, — он тихонько отстраняет ее: «Ступай, ступай, дочка, не до тебя тут…»
Тут еще жена впутывается, — решительная такая, круглолицая бабенка, — стоит она у притолоки, скрестивши руки, тревожно во все вслушивается, — и вот прорвало ее:
— Ты что ж это, опять в казенное дело лезешь? С комитетом одним никак не управишься, а тут еще наваливают!.. Свое-то хозяйство пущай в раззор идет!
— Один ведь работник-то! — обращается она к нам извинительно, — разве можно такую тягу на себя брать?!
— Ладно уж ты, отступись! — отмахивается от нее Сысин, — не твоего ума дело. Ты вот иди-ка лучше, народ сбивай на собрание… Скажи, чтобы сию же минуту все и шли.
И только жена скрылась за дверью, он, как бы раззадоренный ее словами, объявляет:
— Раздумывать более нечего, товарищи, да и некогда. Принимаю. Выхожу, можно сказать, на позицию. Повоюем…
И Будрин со смехом трясет ему руки, приговаривая:
— Ну — герой… Я ж тебя знаю… Иван Кузьмич — он не подведет, не из таковских…
На собрании бедняцком вера моя в Нилова и симпатия потерпела окончательный урон. Открылись тут новые факты касательно их неправомочных поступков. Например, получено было в товариществе тысяча рублей кредиту на приобретение коров бедноте, и из этой несчастной тысячи четыреста целковых дали Нилову, и он взял, не поморщился. То же самое с отрубями. Из последней партии чуть ли не половина к Нилову уплыла, на хутор, а он даже и денег причитающихся не платит. Особенно растревожены все были недавним мероприятием правления — накидкой по лишнему гривеннику на пуд жмыха, и это только для тех домохозяев, которые не сливают в товарищество молока, то-есть будто бы для поощрения слива. Накидка эта, явное дело, ударила по однокоровникам, следовательно — по здешней бедноте. В этой малой капле вся линия Мышечкина нашла полное отражение.
Народу к Сысину собралось не много, человек с десяток. По адресу Нилова и Мышечкина все разорялись ужасно, и более всех один хилый и престарый старик. Он не речь говорил, а прямо-таки лаял тонким голосом, тряся своей нечесаной головой:
— Ласковый он, Нилов-то, ласковый, — стелет он мягко, а после косточки трешшат!.. Во все дистанции пролез, и дышать невозможно от сладких его речей. И неужто, братцы, одни богатые — умные? Неужто не можем мы свою линию погнуть?!..
Пошумел также некий носастый парень Гриша, коего окрестил я про себя Гришей дубовым, в виду неимоверных его размеров и как бы вытесанного из корневища лица. Гриша сливал молоко жирностью в четыре и шесть десятых процента, а потом добился пяти и двух десятых. Мышечкин же на это не посмотрел и рассчитывается попрежнему, как за четыре и шесть, ссылаясь на Москву, которая, будто бы, обвиняет Ручьево в недостаточности жиров. Гриша же лишь недавно по бедняцкому кредиту приобрел вторую корову и вообще только-только вставал на ноги. Каждая копейка была у него на счету, и потому мышечкинский обсчет разобидел его насмерть.
Солиднее других высказывался Земсков Степан, правленского Земскова двоюродный брат. По профессии был он, кроме крестьянства, кустарь-ситошник, поскольку в той местности развит данный промысел, то-есть ткут мельничные сита, — а по виду мужчина круглоголовый, как кот, и бритый, с хохлацкими усами. Несмотря на родство, правлением он был недоволен и речь свою заключил так:
— Дело все в том, что подхода к массе у них нет. А в теперешнее социальное время без подхода нельзя…
В защиту правления выступила одна только картинная, краснощекая старуха, к удивлению, оказавшаяся местной делегаткой.
Налетела она на мужиков, как курица на ястреба, пронзительно вереща:
— Ах, оставьте вы, мужики, глупую свою забастовку! Про Мышечкина вы болтаете, а сами ничего не понимаете. Сергей Васильевич — он ученый, хозяйственный, и не с дурацкими вашими мозгами в торговое дело лезть!..
На нее, конечно, зашумели, оттащили и затискали куда-то в угол.
Остальные все полностью поддержали предложение Будрина насчет удаления прежней головки и избрания в новый состав Сысина, Земскова Степана и дубового Гриши. Одну только любопытную подробность я отметил: говорят-то говорят, а на дверь опасливо поглядывают, — а вдруг-де дверь раскроется и войдет своей собственной персоной Сергей Васильич Мышечкин… Запуганность у всех была налицо, что, конечно, и сказалось.
К концу собрания прибыла дулеповская участковая агрономша, товарищ Каплан Лия Абрамовна. Про нее нужно сказать несколько слов отдельно, в виду ее местного значения. Это совсем молоденькая женщина, недавно с тимирязевской скамьи, с виду маленькая и бледная, как полька, тонкое личико и восковой острый носик с горбинкой. Несмотря на женский пол и еврейскую национальность, завоевала в крестьянстве большой почет, благодаря полной своей неутомимости и состраданию к мужицким нуждам. Говорит она, к счастью, без акцента и очень умно и бойко. Только вот не нравятся мне некоторые комсомольские черты в ее обращении. Например, мужиков, даже пожилых и семейных, она, обращаясь к ним, называет — ребята. Получается как-то неловко.
Вошла она в избу, закутанная в шерстяной цветистый платок, повязанный по-бабьи, из-под платка выглядывал один только белый, озябший носик. Моментально полезла куда-то между скамеек, со всеми здороваясь за руку, и сразу с тремя или четырьмя мужиками застрекотала, зашушукалась, кивая во все стороны и улыбаясь. Мужики же, как я наблюдал, слушают, глядя на нее сверху вниз, тоже с улыбкой, но внимательно.
Вскоре вслед за тем вышли мы от Сысина, усадили Каплан к себе в санки и поехали в Ручьево. Остальные гурьбой повалили сзади.
В просторную и богатую избу, где было назначено выборное собрание, народу набилось много. Во дворе и в сенях толкалась ожидающая публика. Вслед за нами все хлынули в горницу. Скамеек не хватило. Принесли дверь, снятую с петель, положили на два табурета. Уже сильно надышано было и накурено, так что электрическая лампочка над столиком для президиума, покрытым белой скатерткой, сияла точно сквозь туман. Что-то церковное было в этом туманном зрелище, не то будто бы свадьба, не то похороны, может быть еще и потому, что в углу, над столиком, на полочке, обшитой белой кружевной занавеской, поблескивало венцами с полдесятка икон. И такая же ощущалась во всем тревога, — приглушенные шопоты, покашливанье, частое хлопанье наружной двери. В толпе много было женских лиц.
Минут через десять явились Мышечкин с Земсковым, — у них тоже было свое заседание: правление совместно с ревизионной комиссией. Мышечкин сразу же сунулся к Будрину:
— Давно приехали? — спросил он тревожно. — Почему же к нам на правление не зашли?
И Будрин ответил ему зачем-то очень грубо:
— А что вам, докладывать, что ли, нужно?
Тот посмотрел на него пристально и отошел. Вслед за тем вошел Нилов, прямой, высокий, в наглухо застегнутом драповом пальто и валенках с калошами. Толпа расступилась перед ним, он поклонился. Отдельно кивнул Будрину и Лии Абрамовне, а по мне скользнул взглядом и… не узнал. Представить себе не можете, до чего это было мне горько и обидно!.. Что же это такое! — не узнает… А ведь как прочувствованно беседовал со мной…