Ровесники: сборник содружества писателей революции «Перевал». Сборник № 7 — страница 9 из 50

Уселся Нилов в первом ряду, но собрание почему-то открыл не он, а Мышечкин. В председатели Сысин предложил Будрина, и с довольно странной мотивировкой:

— Как мы ему все должны.

Видимо, имел в виду кредитное товарищество.

К этому все отнеслись серьезно, и Будрин уселся под иконами. Секретарем выбрали Каплан, а к ней подсел и я, так как мне предстояло сделать доклад о работе союза.

Выслушали меня внимательно, но вопросов задавали мало. Один только Мышечкин с записочкой в руках высыпал их десятка два, и все очень каверзные. Он же один и в прениях выступил, раскритиковал союз вдребезги, обнаружив при этом большую прыткость мысли и полную осведомленность в молочных делах.

С отчетом о деятельности товарищества, по просьбе Нилова, сославшегося на нездоровье, выступил опять-таки Мышечкин.

Произвел он на меня очень странное и тягостное впечатление. Выглядит он молодо, лет сорок ему с небольшим, долговязый, одет в новенькую кожаную куртку. Лицо его — весьма необычное для деревни, — нечто солдатское, вернее — каторжное в нем, — острые усы, черный высокий бобрик. Говорить старается бодро, оживленно, поминутно ввертывает шуточки и все воротит под народный тон. Но не дается ему это, — слушают его без единой улыбочки, — и в каждом его жесте и слове — страшная фальшь, черствость безвыходная… Пригляделся я к нему, прислушался, — и — не поверите! — до боли мне стало жалко его. Батюшки! — думаю, — до чего же самолюбив и жесток и несчастен в своем непобедимом от всех отдалении!.. Ведь никогда, никогда-то не испытать ему близости ни к народу, ни к отдельному человеку… Вот мельтешит передо мной, надсаживается, руками машет, а помрет одиноко, затравленный…

Глянул я на коллегу его — Земскова, и вовсе ужаснулся. Сидит он неподвижно, уставившись на докладчика, раскрывши щербатый рот, — чернеют вместо зубов впадины… Ну, совсем невыносимое лицо: иссохшее, бритое, под скулами темные ямы, и брови торчком, как у белки… А за ним в сизом тумане плавает ниловский лик. И куда девалась пылкая стремительность его! Что-то застывшее в нем, гробовое, и седины поблескивают как серебряный глазет… Тут защемило у меня в груди тошнотно, закружилась голова… Что это со мной? От духоты, что ли, от усталости?.. И невозможно мне сидеть…

Кончил Мышечкин, и сразу Каплан с Будриным насели на него с вопросами: а почему не прибывает членство, а на каком основании отказано в приеме вертихинским и репнинским мужикам, а куда улетучились шестьсот литров, и нет никакого акта о списании, а почему не ревизовали Нилова, перерабатывающего на сыр и сметану общественное молоко, а чем вызван нажим на бедноту в распределении кормовых? И еще и еще… Прицепился к докладчику и Гриша дубовый со своими процентами, и хилый старичок, и Степан Земсков. Мышечкин завертелся, заерзал, отвечая на все стороны. Будрин с победоносным видом объявил прения и предложил всем высказываться, ожидая полного разгрома правления.

И вдруг наступила мертвая тишина.

Будрин повторил предложение, — опять молчание.

— Боятся! — шепнула мне Каплан.

Несколько минут прошли в замешательстве и председательских уговорах. Наконец взял слово Сысин Иван Кузьмич. Говорить он вообще был не горазд, а тут и вовсе замялся. Сбивался, путался в словах, часто поднимая лицо к потолку и прикрывая глаза. Мышечкин смотрел на него пронзительно. Больше всего обвинял Сысин Нилова — за потворство кулацкой линии, прикрываемое красивыми речами, и последней своей фразой очень даже недурно его припечатал:

— Эх, Михаил Никифорыч, — сказал он сокрушенным голосом, — ластичный ты человек!..

И, махнувши рукою, сел.

Нилов даже не шевельнулся.

Больше так-таки никто и не осмелился выступить, и никакие уговоры Будрина не помогли. Я лично находился в том же разбитом состоянии, все у меня плыло перед глазами, и я бы двух слов не сумел связать. Пришлось одному Будрину за всех отдуваться, и он сделал все, что было в силах, — выгрузил весь обвинительный материал и указал на всю низость падения товарищества. Но, несмотря на все его громы и молнии, Мышечкин с Земсковым переглядывались торжествующе: собрание явно было на их стороне.

В заключительном слове своем Мышечкин был нагл до крайности. Утопил все обвинения в бурном потоке слов, не дав ни одного ответа по существу. А когда Будрин начал перебивать его вопросами насчет тех же самых шестисот литров, он вскричал с горьким смехом, ударив себя в грудь кулаком:

— Ну, и вор, ну, и украл, — сам выпил!..

И вот тут-то стало мне ясно и понятно, что действительно и вор он, и хитрец, и бессердечный, на всякое преступление способный человек… Но Нилов-то, Нилов! Неужели ему неведомо все это, неужели он с ними поздно — этот патриарх семьи и мудрый философ, воплощенное движенье и счастье жизни?!..

Начали обсуждать резолюцию, заранее заготовленную Будриным. Первые пункты ее резко осуждали всю деятельность правления. Только зачитала их Каплан, как поднялся невообразимый шум и гам. Из рядов собрания раздались голоса:

— Ловкая механика!..

— По волостной указке!..

— Протестуем!..

Будрин вскочил, беспомощно застучал карандашом по стакану, силясь перекричать всех. Я уже видел, что он совсем себя потерял, — бестолку горячится, никому не дает высказываться, Мышечкина обрывает на пол-слове; а тот только плечами пожимает с усмешкой.

Каплан сидит совсем бледная, шепчет мне:

— Провалимся, провалимся… Вот увидите, — ни один пункт не пройдет…

И действительно, первый пункт — насчет умышленной задержки в расширении товарищества — огромным большинством отклонили, за него поднялось только пять-шесть рук, — и те очень быстро спрятались.

Поставили на обсуждение второй — о неправильной отчетности. И тут попросил слова Нилов. До этого он не выступал ни разу, сидел все так же неподвижно. Когда он поднялся, сразу все стихло, и негромкий голос старика зазвучал отчетливо. Он начал говорить о переработке молока, за бесконтрольность которой его упрекали. Но в эту минуту в задних рядах, у самой двери снова поднялся шум. Будрин постучал по стакану. Шум разрастался. Нилов замолк и удивленно обернулся назад.

В дверях создалось какое-то замешательство и толкотня, и вдруг все толпившиеся сзади шатнулись из горницы в сени. Сидевшие на лавках, ничего не понимая, повскакали с мест и тоже ринулись к дверям.

Во всеобщей суматохе и панике все испуганно спрашивали друг у друга: что случилось, не пожар ли?.. И вот из сеней раздался пронзительный бабий голос со всхлипом:

— Батюшки, Костю Нилова убили!..

Не помня себя, я кинулся к дверям, с неимоверным трудом продрался сквозь толпу и выскочил во двор.

8

Двор был весь заполнен народом, стоял страшный гвалт и женский визг. Глаза мои, сразу ослепшие в темноте, сначала ничего не различили, кроме спин и голов. Растолкав передних, я выбрался к яркой полосе оконного света, и здесь, возле окна, увидел милиционера и молодого красивого мужика, которые держали под руки маленького седого человечка без шапки, в длинной разорванной одежде. Человечек этот находился в странной позе: он висел на подмышках между державшими его, едва касаясь земли раскинутыми ногами, обутыми в веревочные туфли. Если бы его отпустили, он бы сел в снег. Лицо его было совершенно бессмысленно: нижняя губа отвисла, вытаращенные глаза сошлись зрачками к переносице, совсем как у рака. Из тонкого, крючковатого носа черной струйкой текла кровь.

В общем ожесточенном крике я ничего сначала не мог разобрать и понять и уж только впоследствии полностью выяснил, что случилось.

Убийства никакого не было. Случилось же вот что.

Пока мы сидели у Сысина и потом здесь, на собрании, Костя Нилов с супругой прокатились по Дулепову, затем съездили на станцию и встретили московский поезд, после чего вернулись на хутор. Грузин же, Меричкин отец, увидал их, как они проехали мимо аптеки, и, в чем был, кинулся их догонять. Не догнавши, воротился домой; через несколько минут снова выскочил и побежал по шоссе, по направлению к Ручьеву. Ворвался он на хутор, когда молодые только что прибыли с прогулки, отыскал Костю и, ничего не говоря, плеснул ему в лицо серной кислотой. Выжег оба глаза и исковеркал все лицо. Хотел то же самое сделать и с дочерью, но тут его схватили ниловские зятья. Жестоко избив, они приволокли его в ручьевскую милицию, а оттуда сюда, поскольку тут находились все сельские власти.

Хотя и не в таких подробностях, но во дворе все уже знали, в чем дело, и озлобление против преступника нарастало с каждым мгновеньем. Мужики, и без того уже сильно взвинченные всем, что происходило на собрании, стеной напирали на милиционера, крича и размахивая кулаками. Для меня было несомненно, что сию минуту может случиться самосуд. Дрянной и жалкий вид грузина, бессильно повисшего на подмышках, только подогревал дикие страсти. Я попытался пробраться к нему, убеждая окружающих успокоиться и принять гражданский порядок, но меня с угрозами оттолкнули, двинув локтем в грудь.

Кто-то уже крикнул хриплым голосом:

— Чего на него смотреть!.. Бей армяшку!

Милиционера, невзирая на его вопли и увещания, оттаскивали в сторону. Красивый мужик, — это был один из ниловских зятьев, — отступил без сопротивления.

В этот катастрофический момент я вспомнил о старике Нилове. Он один только с его авторитетом и силой убеждения мог предотвратить новую страшную беду.

Взывая к нему — Михаил Никифорыч, Михаил Никифорыч! — я кинулся разыскивать его в толпе и увидел старика на крыльце. Он стоял неподвижно, как статуя, прикрыв глаза огромной своей ладонью.

Я подбежал к нему и, заплетающимся языком умоляя о вмешательстве, пытался увлечь его за собою, даже потянул его за рукав. Но он, не отрывая руки от лица, другою молча отстранил меня и остался недвижим.

В это время раздался выстрел. В ужасе я метнулся к толпе. Оказалось, что во-время подоспевший Будрин с помощью более сознательных мужиков освободил милиционера, и тот, вытащив наган, выстрелил в воздух. Народ в панике отхлынул, и на освободившемся пространстве я увидел Будрина, Сысина и дубового Гришу, суетившихся возле грузина. Грузин упал в сугроб, но был вполне жив, его никто не успел тронуть. Сысин, приговаривая: «Поспокойней, поспокойней надо, граждане», старался его приподнять, неуклюже обхватив поперек туловища.