Ровесники: сборник содружества писателей революции «Перевал». Сборник № 8 — страница 15 из 23

Начищенные сапоги скрипели над раздавленной деревней, по черному пузатому жилету ползла серебряная цепь, скалились багровые ожиревшие души.

— Ну, радуйся, мать, нищета осталась без земли.

В цепких лапах беспомощно барахтались земельные общества. Из двухсот тридцати дворов села Озева выделилось четырнадцать столыпинских хуторов, да надельных было пятнадцать; они помимо земельного общества вызывали землемера и вырезали любую землю. Раздел поля не обходился без угощения. Отдельный клин шел на вино: «пропивали семнадцатую оброчную статью». У общества оставалась самая дальняя, плохая земля — болота и овраги. Чувствуя, как тащит кулацкая корысть последнюю почву из-под ног, уполномоченные земельных обществ растерянно хватались спорить и вскоре бессильно разводили руками, поникали. Отчаявшиеся мужики нападали на продажного землемера, отбирали у него ленту. Потом наезжала из волости следственная власть, зачинщиков судили, штрафовали все общество. А столыпинцы, получая надельную землю, прирезали к ней подушную, скапливали десятин по шестьдесят. Жили как помещики. За три пуда хлеба, занятые у кулака весной, приходилось бесплатно нести два дня поденщины в самую страду, а осенью возвращать долг деньгами по полтора рубля за пуд, продавая зерно по сорок копеек.

Двенадцатилетним мальчиком провел Ласков такую поденщину. Задыхающийся от жары июль припухшим огненным шаром плавал над аржаным морем, и золотая лава хлестала о проступивший берег, где рассыпанные в цепь жнецы отбивались, клонились под пеной спелых колосьев. И по всей линии сухого, колючего прибоя, вплетаясь в тяжелые пряди солнечной соломы, морозно сверкали ручьи проворных серпов. Ныряя выгоревшими мальчишескими вихрами в набегающую волну чужого хлеба, уже не детским инстинктом знал Ласков, что через три дня начнут осыпаться ржаные пучины, и не только день, а каждый час дорог в страдную пору. Слышался ему зловещий шорох опустевших колосьев на родной полосе. И худой, сожженный солнцем парнишка останавливался; огрубевшие руки его уже не боялись колючих снопов, они давно привыкли к царапинам и порезам. Все поле перед ним щетинилось и звенело жадной, как сама смерть, несправедливостью.

— Чего рот разинул? Даром, что ль, весной наш хлеб жрал? — огрызнулась на него хозяйская своячиница.

И схлынуло кудрявое море. Раздетые полосы хмурились колким жнивьем. Ушедшая лава колосьев разбросала до самого горизонта сложенные пятками туши жирных снопов.

С этого года, помогая отцу в кузнице, изо всех сил принялся Ласков за изучение ремесла. С ребячества сооружал он для забавы точные модели сохи, мельницы, телеги, где каждая мелочь выверялась и подгонялась с большим терпением. Отец любил сына, поощрял его затеи и сам ковал камни для полуторааршинной ветрянки. В семье Ласковых росли три брата, и только младший выучился ремеслу при жизни отца.

Земельные отношения рано начали занимать его воображение. Забившись на печку въезжей избы, он вникал в хаос буйных, бестолковых сходок, где степенные мироеды беззастенчиво творили свои грабительские дела.

Около родительского дома, схваченный осиновой изгородью, тяжелел единственный в Озеве двадцатилетний фруктовый сад.

Сельская земская школа ушла с мальчишеством. Ласков продолжал учиться самостоятельно, ходил за двенадцать верст в библиотеку — брал книги. Особенно занимали его прикладные науки. Прочитав ряд брошюр по садоводству, он принялся за разведение своего сада, достал и посеял семена дикой яблони, ждал, — томился, и вот посаженные в августе четыреста зерен к весне дали ростки. Взошли, конечно, не все. Тут же с отчаянными усилиями разыскивалась специальная литература. Читал Ласков жадно, захлебывался и, сверяясь с руководами, продолжал воспитывать зародившиеся дички. Бережно вынимались из земли бескровные, давшие единственный фарфоровый листок, стебельки с длинным беспомощным корешком. Корешок ущипывался — подрезался острым ножом, начинал расти в стороны, нежная яблонька крепла и тянулась вверх. Опыты прививки взяли много любви и внимания. Несмотря на все заботы, многие деревца не выдерживали и погибали. Семь лет знали яблони трудолюбие Ласкова и только на восьмой год, стыдливо благодарные, принесли свои первые плоды.

Двадцать лет как рукой сняло. Забор на задах обнищал. Жерди сморщили окаменевшую кору, ссохлись, лыко закорузло и застонало по-стародавнему. А над забором, прямо под облаками, загустели ветви, все в завязи, анисовки, хорошавки, бели и черного дерева…

Отца схоронили. Четырнадцатилетний Андрей остался в нищей семье. Его захватила кузница.

— Первое время было трудно: сил не хватало, уверенности в себе не было, — говаривал он подчас светлым голосом. — Нелегко этот опыт давался. В самом начале самостоятельной работы с ветряной кулацкой мельницы привезли веретено в три пуда весом, нужно было проварить его. Дело трудное, ответственное. Один край перегрел, пришлось высаживать и снова заваривать. Поплакал я, паря, над этим веретеном, но не отбилось, сделал… Потом братьев учил кузнечному ремеслу. К металлу я с детства чутье приобрел.

Я возвращаюсь из леса и встречаю Ласкова в кооперативе. Он весело поглядывает на приказчика Баранова.

— Бойко торгует, — говорит Ласков о Баранове, видя как тот, улыбаясь, кидает на прилавок куски нарядных ситцев.

— Вот эти узоры с разводами для татарских деревень предназначены, а попадают к нам. Безобразие! — недовольно скрипит пришедшая получать мануфактуру для детсада Морозова.

— Ну, как дела, товарищ Баранов?

— Торгую! — говорит он, запыхавшись, как от быстрого бега, и с треском разрывает пахучую ткань. — Валяй, ворочай, озевский рабочий!

Из лавки мы с председателем выходим довольные успехами оперившегося выдвиженца. Навстречу подвигается обветренная озевская улица. Дорогой разговорились об обитателях «Маяка».

— Активная работница, — характеризует председатель Морозову, — и коммуну любит, а как бригаду ей доверишь, — хочет зелено сжать, торопится и не умеет ладить с людьми. Легкомысленна и уж очень разбросана; как руководительница слаба… К женскому дню подготовила двух докладчиц, заставила их текст на зубок выучить, так и читали под суфлера. Я возмутился: это не дело, нам этого не нужно, — назвал их попугаями. И с Морозовой ссора вышла. После она согласилась со мной…

Перед нами останавливается неуютно озирающаяся с оголенного бугра новая изба. Стесана она ловко, аккуратно, и прямо на улицу выходит гостеприимное крыльцо, но нет вокруг ни палисада, ни кустика; раненым крылом откинулся хрусткий забор, а за ним ни двора, ни одного амбара или сарая, — просто небритый бугор, скатившийся в крапивную путаницу. Дальше синева, простор, ничем не прикрытые вольные полевые горизонты.

— А как же яблони? — недоумеваю я.

— Недавно отстроился, — отвечает Ласков, поднимаясь на крепкие ступени. — Сад братьям остался, да и не нужен он нам, скоро коммунный подрастет. Только не очень я на нашего агронома надеюсь: если ему серьезно говоришь, он — «Ерунда, пустяки, это дело одной минуты», — а потом тысяча корней яблонь гибнет в питомнике.

Хозяйки Андрея Ефимовича нет дома. Больше двух недель как она в больнице, страдает женскими болезнями. Но и без нее некрашеные полы вымыты, и самотканые половики мягко стелют линованные дорожки по всем четырем каморкам разгороженной избы Ласкова. Высунулась было из-за тиковой занавески узкоплечая кровать, но председатель быстро провел меня в рабочую горницу. Стены здесь дружные, сосновые, и всего-то разделяют их каких-нибудь три метра; они ровняют большие, пришпиленные кнопками портреты. Длинным полотном спускается до самого пола «Чертеж земель коммуны Маяк». А на полу толпятся тяжелые пахнущие землей банки и кадушки. Это цветы. Они занимают целую стену, свешивают глянцевитые листья, опутывают насторожившиеся подпорки. Кудрявый вьюн по натянутым бечевкам взбирается к переднему углу, где в зеленом венке покоится окаймленный трауром Ленин.

— Жена у меня очень любит цветы, — виновато улыбается Андрей Ефимович.

Небольшой стол подставляет под наши локти крытую белой салфеткой спину; он грубоват и низкоросл, как сам Ласков. Они вдвоем коротают здесь целые ночи. И стол услужливо раскрывает мне направление бессонных забот председателя. Из-под груды газет выбиваются на усыпанные табаком морщины полотняной скатерти суховатые шрифты: «Справочная книжка русского агронома», изд. 1925 г., Шиловский — «Тракторный лемешный плуг», и еще громоздятся в переплетах и папках брошюры и тетради, высоко над уровнем стола поднимая свои поучающие плоскогорья.

— Весь дом сам строил, — роняет Ласков и сразу переходит к моим сомнениям: — Так вы сегодня об Ижболдиных меня спрашивали?

Да, я прошу председателя рассказать, кто этот болезненный, щеголеватый Иван Ижболдин, который появился сегодня в конторе. У него обрюзгшее худое лицо и злые, подернутые слюдой глаза. Мне он совсем не понравился. Но я, вероятно, ошибаюсь, потому что коммунары очень внимательны к нему. И Ласков поясняет мне, что Ижболдиных в Озеве шесть братьев.

— Дом Ивана в аккурат напротив, вон те окна, — показывает председатель. — Он с двумя братьями находился в числе первых организаторов «Маяка». Иван столярничал, вместе мы с ним росли. Образование имеет неоконченное среднее… Собралось нас тогда семь человек и дали друг дружке слово не сходить добровольно с места. Разработали примерный план на несколько лет. Председателем Даниила Федоровича Русинова выдвинули — помнишь, пожилой такой? В то время авторитетен был. Проработали весну, лето и все выполнили, а к осени двадцать девятого года Иван Ижболдин перестал укладываться в постановленный правлением прожиточный минимум. Деньги вперед забирал, не по плану, и как-то ночью позвал прогуляться, стал мне жалиться на трудную жизнь. Уговаривал, чтоб лучше себя обеспечить. Страсть имел одеться, гульнуть, в месячнике не участвовал и на строительство коммуны не подписался. А ко всему, в поисках красивой жизни, связь с учительницей завел. Жена ревностью исходит. Все на виду, из-за семейных неудач не выходил на работу. Это снижало авторитет среди населения. В начале революции в пар