…На середине двора лежит плуг с комьями земли на лемехе. В беспорядке валяются бороны, косилки, хода, а у огорода мертво чернеет паровая молотилка.
Мы ходим по двору, заглядываем в клетухи.
Я иду в конюшню. Не слышно лошадиного храпа. Из конюшни несет навозом и еще чем-то, до тошноты неприятным.
Я растворяю ворота конюшни и в то же мгновение отступаю назад: я вижу смерть — в полутьме над кормушками сизо тускнеют бесстыдные тела. «Да здравствует коммунизм!» — написано на знамени. Оно свешивается с перекладины на увядшие головы. А поверх этих бедных миткалевых слов дегтем выведено: «До скорого свиданья! — Зеленый Кречет».
Я хочу пересчитать количество тел, но глаза мои считают буквы на знамени «Зеленый Кречет».
Так значит, он и сюда добрался?
Оттого ли, что я слишком резко открыл ворота и тем самым произвел движение воздуха, или по какой другой причине — тела, висевшие неподвижно, качнулись, а одно из них повернулось ко мне лицом и уставилось на меня открытыми глазами, полными довременного хаоса…
— Дядя Миша! Кондратенко! — бегу я к своему спутнику.
Меня раздражает то, что чекист так улыбчиво и соображающе поводит глазами. Чего тут соображать?
— Кондратенко, ты посмотри, посмотри!
Я сажусь на плуг. Потные руки мои холодеют.
Дядя Миша, придерживая кобур, направляется к конюшне.
Но не успевает он сделать и трех шагов, как в дощатом нужнике раздается скрип, затем чуть-чуть приоткрывается дверь, а через минуту оттуда выскакивает взлохмаченный человек, рябоватый и почерневший, как те…
Босые ноги его путаются в рваных и грязных штанах.
Человек приближается к Кондратенко зловеще-боязливой походкой. Он искоса посматривает на наши наганы и на опасную грушу, висящую на поясе у Кондратенки.
— Вы кто такие будете? — злобно говорит он и вытаскивает из-за пазухи наган, держа его за дуло, а не за рукоять, и высоко поднимает над головой.
Усы чекиста приготовились к полету, но он спокоен. Медленно поднимает он с земли соломинку, берет ее в рот и подходит вплотную к человеку.
— А как ты думаешь, кто мы такие?.. Э-э, брат, да у тебя патронов-то нет. Сейчас мы тебе дадим.
Проходит минута. Человек держит в руках наши документы, руки его трясутся.
— Они тоже с партийными документами были, — говорит он, дергаясь, — тоже при звездах. И мандатики предъявили.
Дядя Миша хлопает его по плечу.
— А ты рассказывай по порядку. Не сомневайся. Ты сам-то кто?
Человек долго силится выговорить одно слово:
— Пр… пр… пр… предрабочком…
…Наганам душно. Я испытываю необходимость приподнять подушку. Я ощупывая наган рукой, глажу его. Он стал теплый. Мне кажется, что он вздохнул всем своим дулом. Дядя Миша храпит. Мне надоело молчать. Я знаю, что предрабочком меня услышит, он ведь уверен, что я не сплю. И я говорю самым тихим шопотом:
— Ты что же, товарищ, не спишь?
— Рад бы заснуть, — револьвер мучает…
— А ты спи. С нами спокойно. Помирать — так вместе. Спи! Бывает хуже.
Я опять забиваюсь под одеяло. Одолевает сон. И уже в полусне вспоминаю я.
… Дядя Миша, соображая, соединяет глаза невидимыми линиями с кончиками усов. Потом отпускает усы в степные пространства.
— Где же люди-то? — спрашивает он предрабочкома.
— Люди в конюшне! — кричу я. — Идемте за мной.
Должно быть, это было неосторожно с моей стороны: предрабочком затрясся всем телом, лицо его запрыгало в страшных конвульсиях, глаза вдруг затяжелели железом и от тяжести готовы были вывалиться. Тополя, уходящие в небо, качнулись, ветер прошелестел их листьями, и вдруг, как будто из глубины земли, в воздух, в пространства, в поля вылилось одно горькое слово:
— Жинка! Жинка!
Так значит, одна из висящих там, на перекладине, — его жена…
Молчание. Кондратенко подходит вплотную к предрабочкому, обнимает его неуклюже и ласково.
— Послушай, товарищ, мы это понимаем. Ты на меня посмотри. Не поверишь, — мы, брат, сами такое вынесли…
И в его глазах засвечаются отсветы каких-то далеких и страшных видений.
Предрабочком доверчиво смотрит на Кондратенко.
Зеленые налетели вчера. Они успели забрать лошадей, перерезать скотину и птицу, повесить десять рабочих, но не забрали имущества. Они обязательно нагрянут в эту ночь.
Люди из совхоза разбежались по соседним станицам. Остались немногие.
— Где же они?
— Эй, люди! — обрадованно и страшно кричит предрабочком хриплым, придушенным голосом.
Люди идут из клетухов, с ближних полей, от пасеки и яблонного сада. Страх исказил их коричневые небритые лица. Сначала они смотрят на нас недоверчиво и робко. Потом на их лицах появляется выражение зависти и злобы: нам хорошо, мы приехали и уедем, а вот они принуждены скрываться в этом богатом и уединенном хозяйстве, бывшем владении немца-колониста, в новом тревожном ожидании.
Агроном и заведующий укатили накануне налета. У рабочих был только один наган в руках предрабочкома. Что они могли сделать? Предрабочком выпустил все пули, ранил, а может быть, убил, одного из ватаги Зеленого Кречета. Раненого, а может быть, убитого, бандиты увезли с собой на тачанке. Предрабочком успел во-время прыгнуть в колодец. Он просидел в колодце целую ночь. А в это время жену его изнасиловали и повесили вместе с другими.
Кречет совсем недалеко отсюда — в камышах, за Зеркальным Лиманом. Ночью он прикатит с гармоникой и с песнями…
…Не тачанки ли гремят за окном? Может быть, они уже близко? Но нет, это скрипит кровать: Кондратенко повертывается на другой бок. Сквозь подушку голова моя чувствует револьвер. За стеной тихо. Там ночь кишит летучими мышами. Тучи мышей носятся над степью. А все-таки взойдет над степью позднее кубанское солнце, оно загонит нетопырей на чердаки, на сучья деревьев, под карнизы строений. Может быть, они повиснут и на той перекладине, где сегодня висели тела. Они сожмут костистые тряпицы крыльев, спрячут кровавые оскалы остреньких морд, — они уснут, потому что им страшен свет. А пока…
…Погибших товарищей мы хоронили около старого дуба, стоящего при дороге. Мы хоронили их без песен, без похоронного марша, в наскоро вырытой братской могиле.
Мы бросаем на свежий холм полевые цветы, полынь и шалфей, усатые колосья пшеницы. Над могилой страдальчески склоняется дуб. К нему прибита доска с именами погибших, начертанными чернильным карандашом.
«Спите с миром, дорогие товарищи. Память о вас не умрет в сердцах рабочих и крестьян».
Грустная наступает ночь.
Грустно шумят островерхие тополя.
Предрабочком сидит на могиле и смотрит в землю.
Дядя Миша тихо беседует с рабочими и работницами.
— Завтра, в это время, придет сюда красноармейская часть, — слышится мне его голос.
— Спать мы опять уйдем на степь, на бахчи, — говорят рабочие, — а вы идите в дом.
Толстоногая босая женщина обращается к Кондратенке:
— Мне тошно, — говорит она, — ты меня проводи…
Вскоре дядя Миша исчезает с ней в тополевой аллее.
Я подхожу к предрабочкому. Он крепко сжимает мои руки в своих.
— Возьмите меня с собой, — говорит он, — мне страшно здесь. Здесь мне не жить.
Люди уже разошлись, и мы вдвоем сидим на могиле.
Дядя Миша пропал. Может быть, он выведывает подробности налета…
…Когда человек засыпает, прислушиваясь к биению своего сердца, кровать превращается в ладью. Моя ладья качается на беззвучных волнах — вправо, влево, вправо, влево — бесстрашно, безбольно. Но в самый неуловимый, в самый блаженный миг, на границе яви и сна, колючая молния простреливает меня насквозь, от головы до пят, и я просыпаюсь, не успев заснуть…
— Ах, это ты, Кондратенко!
Он идет в глубине тополевой аллеи, насвистывая песенку и гремя ключами.
— Спать, спать пора! — говорит он…
Да, я вспоминаю еще:
Мы входим в этот большой барский двор. Паркетные полы рассохлись, и кажется, что от наших шагов весь дом трещит и колеблется… Мы идет по комнатам не час и не два, а бесконечно долго.
И вот эта комната. Летучие мыши исчертили весь горизонт. Они безжалостно гасят закат.
Дом пуст, в дому ни души, кроме нас.
Но мы забыли осмотреть другие комнаты, шкафы и столы… А вдруг кто-нибудь притаился? В самом деле, я слышу скрип дверей, кто-то ворочается в нашем гардеробе. Нас сейчас окружат, схватят, уничтожат. Да ведь, может быть, во всех углах притаились враги? Я слышу их шорохи. Летучая мышь носится по черным комнатам и отпирает зубами шкафы и двери. Она выпускает своих сообщников из засады…
Паркетные полы скрипят.
Гранате невмоготу лежать на столе. Сейчас она взорвет мрак, револьверы разрешатся от свинцового бремени.
И вот уж нетопыриные крылья шумят надо мной…
Летучая мышь срывает с моей головы одеяло.
……………………………………………………………………………………………
Мне все понятно: к нам ломятся.
Председатель рабочкома вскакивает и мечется в темноте, натыкаясь на предметы. Я слышу, как он тормошит дядю Мишу. Кондратенко приподнялся на локте и шопотом проговорил (голос у него все-таки дрогнул):
— Не шевелись.
Извне слышатся новые стуки и грохот.
Паркет расскрипелся.
Я беспомощно сжимаю отяжелевший наган и слышу всхлипывания предрабочкома: он уже не может владеть собой. В его словах — безумная храбрость и сумасшедший страх.
— Опять, опять… — шепчет он. — Жинка… Они будут в револьвере, слушай…
Я хочу думать о близких врагах, но мысль моя вертится около предрабочкома. «Он сидит на полу», — думаю я.
— Перестань! — сердито обрывает его Кондратенко.
И босиком, по-кошачьи он подходит к двери. Он стоит у двери: это я чувствую по его сипловатому дыханию.
Стуки раздаются все громче.
В коридоре, в комнатах слышны чьи-то тупые шаги.
Я хочу думать об этом, но в моем уме всплывает вдруг далекое воспоминание детства: ветер сорвал с меня, трехлетнего, ватную шапочку и помчал ее по тротуару. Я догоняю, догоняю, ветер гонит ее все быстрее.