— Можно снимать! — громко распорядился Зингенталь.
Несколько мальчуганов купили вскладчину рюмочку мороженого. Один из них стоял в центре и поочереди кормил акционеров из роговой ложки. Раздатчик был, видимо, польщен общим доверием и старался быть справедливым. Сам он ел после всех. А когда обошли по третьему кругу и осталась только одна порция для последнего мальчугана, раздатчик отдал ему рюмку без колебаний.
Где-то в углу страницы Козлов нашел телеграмму, не замеченную нами раньше.
— Ура! — сказал он, как будто это был заголовок заметки. — «Положение Столыпина безнадежно. Началась агония. Пульса нет. Сердце! Кислород, физиологический раствор не помогают…» Ой, чудаки! Какой тут к чорту кислород!
Я выплеснул себе на лицо кувшин воды и вытирался носовым платком.
— Братцы, предлагаю пойти к редакции «Нового времени», там тотчас же получат известие о смерти.
Вася схватил костыли. По шаткой лестнице мы спустились на улицу.
— «Люблю тебя, Петра творенье», а особенно в такие дни! От летнего зноя небо выцвело, — оно уже не синее, как в мае, а только чуть-чуть голубоватое. С залива тянет прохладой, но это не ветер и не зябкая сырость — предвестник туманов.
— В самый раз! — сказал Вася, когда мы вышли, и он был прав. Тепло, но не жарко, светло, но не ослепительно. Такие дни я отмечал бы в календаре, как в истории болезни, латинской буквой N — нормально.
Солнечную сторону запрудило людьми — все пренебрегают тенью. Мы с Зингенталем шли за Васей; перед ним в этот день расступались особенно податливо и радушно. Человек двести столпились у «Нового времени». Студенты сидели на обочинах тротуаров, народ почище прогуливался под окнами редакции, департаментские курьеры, высланные сюда начальством, сохраняли деловой вид, чувствуя себя при исполнении служебных обязанностей; мальчишки-газетчики, в ожидании экстренного выпуска, играли в «орлянку». Никто в этой толпе не выражал нетерпения. Напротив, она казалась ленивой и апатичной. Вот этот парень в поддевке — он здесь, вероятно, с самого утра — успел прочесть рекламные объявления, вывески, усвоил сложную таблицу о подписной плате с приложениями и без приложений, успел вспотеть и теперь зевает, не находя себе занятия. Лечь бы ему да соснуть, написав мелом на подметках сапожищ: «Разбудите, когда умрет Столыпин». Даже на студенческих местах вели себя смирно. Какой-то великовозрастный естественник положил локти на тротуар и вместе с товарищами своими наблюдал за игрой мальчишек.
— У них денег много! — позавидовал вслух естественник. — Сколько по пятакам наберется!
Блеснула стеклянная дверь. Мужчина в коротком пальто щурился на крыльце.
— Скажите пожалуйста, новых известий еще нет? — спросил Вася.
Мужчина посмотрел в его сторону.
— Пока все в порядке. Объявления принимают… У меня, видите ли, пропал воинский билет. Поспешил заявить. Полтора рубля… Будьте здоровы!
Здесь — скучно, и атмосфера эта ленивая поглотила даже элементарное любопытство.
— Пусть кто-нибудь останется для связи, а мы уйдем в университет, — предложил я. — Кстати и близко это… Зингенталь, давайте разыграем в орлянку, кому оставаться.
Зингенталь сел рядом с естественником.
— Идите. Все равно я проиграю.
В анатомическом корпусе было пустынно в этот час. Лекции первокурсников уже кончались, и в аудиториях хозяйничали уборщицы. Они выметали целые горы бумаг. Здесь и промасленная газета, в которую еще так недавно был завернут вкусный завтрак, и ненужная больше шпаргалка на узенькой полоске, и листок из общей тетради, свернутый в виде голубя — вестник университетской тоски, и мелко-мелко изодранная записка. Грязной щеткой уборщица выметала архив русского просвещения… Тихо было и в нашем коридоре. «По случаю Столыпина», — объяснил Захарыч, смахивавший пыль со статуй опахалом из петушиных перьев.
Венский дожидался в одиночестве. Первый раз такое случилось, и он был смущен даже, не находя себе занятия.
— Ну, наконец! Газеты читали? Ваша взяла.
— Читали. Да, вот… чорт его знает!
Вася сказал это и бросил костыли в угол.
— Что с тобой?
— Отстань! У меня… у меня болят зубы.
Минут пять мы сидели молча, как те — в толпе. Венскому пришел на память Глинка, он насвистывал его негромко сначала, потом все яростней и наконец запел:
Напрасно сомненья
Мне душу тревожат,
Не верю, не верю…
Вася наклонился ко мне:
— А вдруг…
— Он не умрет? — перебил я.
— Да…
— Что вы, товарищи! — и Венский ударил себя по животу. — Теперь-то наверняка умрет. Ведь печень действительно оказалась пробитой. В газетах пишут, что положение безнадежно.
— Но газеты-то черносотенные, чорт возьми! Вы с Зингенталем сговорились верить этим писакам. Удивительное легкомыслие!
Козлов лег ничком, вытянувшись вдоль скамейки.
И снова все замолчали.
Третий день умирал Столыпин. Врачи, как на приеме, толпились у дверей палаты премьер-министра. За высоким окном лечебницы Маковского — тишина: жандармов обули в валенки, несмотря на жаркие дни, а мостовая на протяжении трех кварталов была устлана соломой. Дверь в сумеречные покои отворяется без скрипа. По одиночке входят профессора. Цайдлер несет кислородную подушку, как портфель с докладом, Рейн в капельдинерском сюртуке сенатора подносит мензурку к белым губам и почтительно разжимает челюсти, сведенные смертью, молодой Яновский — баловень судьбы — прикасается двумя пальцами к белой руке, прощупывая пульс, и тоже почтительно, как привык при рукопожатиях с министром. В комнате — полумрак. Черные брови и черная борода лежат на подушке. Она похожа на подушку с орденами и звездами, которую несут впереди гроба…
Третий день умирает Столыпин. Но когда же он умрет?
Разостлав газету, Венский чистит яблоко перочинным ножом. Кожура аккуратной спиралью свешивается, ни разу не прерываясь. Я гадаю: «Оборвется — выживет, не оборвется — умрет». Нож коснулся стебелька, целая лента упала на бумагу.
— Умрет! — говорю я вслух.
— Что там гадать? — не поднимаясь, отозвался Козлов.
Я, уличенный, молчу.
На кончике ножа Венский подал нам по куску яблока. Съели, не похвалив.
— Сколько времени? — Васе трудно достать свои часы: он на них лежит.
— Уже час и сорок минут, как мы его оставили, — ответил я, зная, что именно интересует Козлова.
— Чорт с ним, пускай живет. Все равно ненадолго.
Вася встал и отряхнулся. По привычке я был готов подать ему костыли. Тогда отворилась дверь. Зингенталь стоял на пороге без шапки и в распахнутом пальто, а за его спиной — белый Мондини, прижимавший череп к складкам своей гипсовой тоги. Вася хотел отвернуться: к чему демонстрировать перед всеми свое горе? (Ведь удар-то неминуем!) Но только туловище поворачивается вокруг ноги, лицо же остается обращенным к Зингенталю.
Староста плотно притворил за собой дверь и прошел на середину комнаты.
— Хороним? — поинтересовался Венский.
— Хороним, — информировал его староста так же спокойно.
— Бросьте смеяться! — заорал Козлов трясущимися губами.
— Кто смеется?.. Умер Столыпин, вот и все.
И как в первый день, Вася прыгнул к старосте.
— Ей-богу?!
— Ей-богу, если вы настаиваете. В десять часов утра. Да вот телеграмма.
Сомнений больше не оставалось. Венский, самый уравновешенный среди нас, первый начал плясать с громким топотом. Вася положил газету на скамейку, уперся в нее руками, чтобы легче было подпрыгивать в такт «Эх вы, сени мои, сени», которые он пел на слова телеграммы:
В десять часиков, часочков
И двенадцать минут
Петр Аркадьевич скончался
На руках у врачей.
Выходила молода
За кленовы ворота.
В десять часиков скончался
На руках у врачей.
Мы с Зингенталем смеялись и хлопали друг друга по спине соблюдая при этом строгую очередность.
— «В истории России началась новая глава», — прочел Венский. — Правильно, товарищ Суворин!
Стекла звенели от хоровода, который составился в мертвецкой. Пели громко:
В десять часиков, часочков
И двенадцать минут…
От топота нашего, что ли, распахнулась дверца, прикрывавшая стенной холодильник. Оранжевыми глазами мертвец смотрел на хоровод.
— Что, брат, с похмелья и не поймешь? — обратился к нему Козлов. — Столыпин помер. Столыпин! — Не понимаешь? Эх ты, люмпен-пролетарий! Ладно, проспись, даем тебе отдых. Но смотри, не гнить! У нас без фокусов!
Он погрозил пальцем трупу и запер дверь.
— Передовую кто читал? — Не дожидаясь ответа, Венский процитировал из газеты: — «Много будет слез. Много уже теперь слез. Русской земле нужно хорошо выплакаться. Все должно посторониться перед этой потребностью…»
Поджав ноги, Зингенталь смеялся беззвучно, вытирая глаза кулаком. Из-за крыши показался краешек солнца.
— Чего мы здесь сидим? Ведь погода, погода-то какая! Прочь из мертвецкой!
— Давайте пойдем к Абраменко, — не предложил, а попросту маршрут наметил Вася. — Они-то ведь затворники, ничего не знают. Вот Вера Михайловна обрадуется! Кстати и деньжата для нее отложены… «Мертвый, в гробе мирно спи, жизнью пользуйся, живущий»…
На мраморной колонне в вестибюле Захарыч выклеивал объявление: три дня, вплоть до похорон, университет будет закрыт. Прочли мы эту бумажку, Венский подмигнул старику:
— Гуляем, Захарыч!
— Гуляем, господа. Только не знаю, заплатят ли?
Зингенталь разъяснил авторитетно:
— Конечно, заплатят, что за вопрос! Ведь русской земле нужно хорошо выплакаться.
И мы вышли в тихий университетский переулок.
Вдоль чугунной ограды, повторявшей множество раз единорога со щитом, было развешено белье. Нищенское белье из бязи, в разноцветных заплатах. Две женщины, принадлежавшие вероятно, к семьям наших служителей, складывали белье в корзины. Та из женщин, что была помоложе, сказала своей спутнице: