Роялистская заговорщица — страница 20 из 45

По мере проследования конвоя крики удваиваются; крики народа, одобрения, благодарности, надежды носились над полками, раздавались по всему городу, опасения которого превратились в восторг, и в последний раз он подписывал кровью договор с грозным воителем.

На Марсовом поле зрелище было поистине поразительное.

Из двух боковых флигелей Эколь милитер тянулись длинные эстрады, на оконечности одной четверти их круга было оставлено пустое пространство, среди которого возвышалась высокая эстрада, вся убранная красным, с золотыми пчелами, сукном. В глубине, ближе к центральному павильону, возвышался под балдахином трон. В этой ограде помещались братья императора, высшие сановники, шестьсот избирателей-делегатов, генералы, магистраты, эти десять тысяч актеров или зрителей грандиозного, потрясающего спектакля, торжество веры целого народа в одного человека.

Вне этой привилегированной ограды, на обширной окружности Марсова поля, помещался народ, пятьдесят тысяч солдат, императорская гвардия, линейные войска, кавалерия, национальная гвардия, сто пушек, затем по углам разместились федераты со всех концов империи, добровольные делегаты нации, желающей защищаться, затем повсюду народ. Сердца всех потрясены. Перед троном, на который «Те Deum»[19] только что призывал благословение Божие, оратор избирательных коллегий громко провозглашал слова о верности, свободе и независимости.

– Каждый француз – солдат. Победа снова последует за вашими орлами, и враги наши, которые рассчитывали на наши раздоры, скоро пожалеют, что они затеяли с нами дело.

Такие слова всегда воодушевляют души патриотов и от них размягчаются сердца, подавленные страхом.

Хочется верить и верят. Да отчего, в самом деле, и не поверить?

Но вот раздается голос Наполеона, сперва глухой, затем звонкий, как рожок:

– Французы, моя воля – воля народа, мои права – его права. Моя честь, моя слава, мое счастье не могут быть иными, как честью, славою, счастьем Франции!

Затем присяга конституциям империи. Сотни голосов соединились в одном слове почтения и преданности.

В трибунах восседали элегантные дамы в самых роскошных туалетах, с обнаженными шеями, с жемчугами и брильянтами в волосах; кружевные пряные косынки, вышитые золотыми блестками, прикрывали грудь, высоко поднятую длинным лифом; руки были разукрашены браслетами. Умиленные, они приветствовали платками, надушенными гортензией, эту верховную власть; они более чем кто-нибудь поддавались обаянию новых чувств, так как Наполеон в то время желал более увлекать, чем господствовать.

Вдруг все зашевелилось: знамена будут раздаваться не в ограде. Император заручился своею властью; глава армии поднимет теперь штандарт Франции.

Наполеон встал с трона, с него торжественно сняли его императорскую мантию, затем он проследовал медленно между сановниками и, сопровождаемый своими министрами, вышел из ограды, поднялся по ступенькам на большую эстраду, откуда можно было лучше окинуть оком громадное пространство Марсова поля, эту движущуюся площадь народа, это поле ржи, колосьями которого были штыки.

Незабвенное зрелище: Наполеон, стоящий точно в апофеозе. Кругом груды трехцветных знамен с золотой бахромой, с золотыми орлами, и благословляющий архиепископ дю Барраль, с поднятыми вверх руками. Внизу полки, артиллерия, кавалерия, блестят всевозможными переливами под яркими лучами солнца.

Опять заговорил Наполеон; слова его звучат ясно, определенно, как команда; он обращается в патриотизму, к храбрости, к самоотвержению. Он требует обещаний, жаждет восторгов, криков, играет, как настоящий артист, на струнах человеческих сердец. Депутации войск следуют одна за другой, как волна за волной, не прерываясь. Женщины рукоплещут солдатам, бросают им букеты, платки, веера, посылают им поцелуи. Все крики соединились в один, все голоса точно слились в один голос. Народ, наэлектризованный, желая приблизиться к этому человеку, который еще раз стал центром, прорвал все преграды и, увлекая за собою полицейских агентов, прорывался в ряды солдат, лез под ноги лошадей и, поддаваясь инстинктивно дисциплине, образовывал целые стены, среди которых теперь проходило войско.

Перед императором поднимались руки, обнажились шпаги, а офицеры, окружающие его, отдавали честь ротам.

Шум, полный страсти, превратившиеся в безритменный гул.

Вдруг, в полукруге, в котором проходили роты перед императором, все смолкло.

Люди шли с офицерами во главе воинственным шагом, без крика.

Толпа, точно пораженная, смолкла. Наполеон, нагнувшись вперед, смотрел.

Это шел отряд 6-го полка стрелков, того самого, который три месяца назад в Компьене устоял против всеобщего энтузиазма. Его хотели потопить в этих волнах восторга. В полном порядке, как бы идя на бой, проходили люди мимо.

Офицеры, не спотыкаясь, держали шпаги по уставу. Еще минута, и они прошли.

В это самое время из толпы раздался звучный, торжественный голос:

– Отечество в опасности… Император да спасет Францию… Да здравствует император!

И Жан Шен, и другие, подняв шпаги, воскликнули:

– Да здравствует император!

В это самое время неизвестно откуда в солдат были брошены ветки омелы. Они, не нагибаясь, на ходу ловили их. Наполеон обернулся к Фуше.

– Кто говорил? – спросил он резко.

Герцог Отрантский нагнулся к нему.

– Пускай ваше величество взглянет направо, на первые ряды толпы… высокий старик, с седыми волосами, он опирается на молодую девушку.

– Кто это такой?

– Бывший член Конвента, ссыльный Нивоза.

Наполеон пожал плечами и отвернулся. Перед эстрадой группа офицеров разговаривала:

– Что вы делаете, милейший Лорис, вы поднимаете зеленую веточку, которая, по-моему, эмблема якобинцев.

Лорис, в форме поручика, прятал ветку себе за кушак.

– Вы не ошиблись, Тремовиль, – ответил он, – я ее взял и сохраню ее… это память.

И движением шпаги он послал поклон в сторону старика, бывшего члена Конвента, и… Марсель.

Крики восторга продолжались.

Наполеон сиял.

ХII

Капитан Лавердьер, как все авантюристы, был из тех, которые жаждут увидать поскорее окончание задуманного ими предприятия, тем более что обыкновенно в связи с окончанием бывает и получка вознаграждения. Все у них, что называется, кипит и горит. Не теряется ни минуты на первых порах. Однако, ощущая у себя туго набитую мошну и хорошо зная, что кредит у него большой, так как дело было весьма деликатное, партизанский предводитель, быть может, и замешкался бы в Париже, если бы некоторые опасения не заставили его не терять времени.

И, правду сказать, Лавердьер был не из тех низменных буржуа, которые могут в час рассказать о своем монотонном существовании: в его прошлом были забытые страницы, о которых он не любил вспоминать, и до нового положения вещей ему было бы не особенно приятно, если бы кто-нибудь вздумал доискаться его подноготной.

Побочное дитя аристократического рода, из дворянства Bocage[20], вследствие своего происхождения выброшенный из нормальной жизни, не желающий подчиняться банальности регулярного труда, тот, кто в настоящее время носил имя Лавердьер, по крайней мере, раз сто в двадцать лет пытался под разными превращениями не сочетаться браком, но изнасиловать фортуну, эту кокетку, которая боится грубой страсти и не дается иногда в руки.

А между тем, чтобы легче овладеть ею, он освободился от всякого неудобного багажа, как-то: принципов и мучений совести.

С 1797 по 1800 год он воевал не в Вандейской войне, а в шуанской, из расчета охотясь за наживой, обирая и вымогая деньги, получая отовсюду тумаки, воздавая их сторицей, за обещанный удар палкой нанося удар кинжалом, иногда богатый на одну неделю, превращавшийся в нищего в какие-нибудь две ночи разврата. Но, увы, нет дороги без ям: в период строгостей консульства он попался в краже на большой дороге, с оружием в руках.

Правда, дело шло о казенных деньгах, обстоятельство, которое, вероятно, тронуло судей: он поплатился ссылкой и каторжной работой.

Испорченная будущность, что говорить; но у Лавердьера нашелся выход: разные услуги, оказанные в свое время полиции, несколько подходящих доносов, целая политическая гамма лицемеров и наветов возвратили ему свободу. С тех пор он везде перебывал понемножку, и во Франции, и за границей, вечно бегая по следам, как гончая собака, то на службе при императорской полиции, то на жалованье у Малэ дю Пана или де Пюивьё, предавая то одних, то других, продавая всех с расчетом, что он накануне быстрого обогащения, вечно сохраняя наивную веру в обещания своих клиентов, выплывая сегодня для того, чтобы завтра опуститься на дно самой ужасающей нищеты.

В общем, настоящий образец преступности.

Однако, по мере того как под разными прозвищами он рисковал быть повешенным, у этого человека было только одно прекрасное желание, глубокое, неизменное: он мечтал о возможности снова носить свое настоящее имя, которое так хорошо звучало, в котором было столько блеска, но чтобы удовлетворить эту фантазию, он составил себе целую программу, которую никакие обстоятельства до сих пор не заставили его изменить, – он решил участвовать в таком деле, которое вознаградило бы его не только материально, но вернуло бы ему его положение в свете, дало бы ему не деньги, а уважение.

В сущности, уважение можно ведь тоже скрасть, как и всякое другое добро на свете; он подстерегал какое-нибудь дело чести, чтобы наложить на него руку и воспользоваться им для украшения своего имени. Он ставил ловушки действительному или мнимому восстановлению своего честного имени, рассчитывая при всех неудачах на одну из тех перипетий, какие случайность приберегает иногда для самых несчастливых неудачников. Он утомился никогда не быть самим собой, он хотел влезть в свою собственную шкуру, ему казалось, что его настоящее имя будет для него маской, за которою никто не узнает в нем ни авантюриста, ни разбойника.