алдахин, черное знамя отечества в опасности, люди взывали о помощи! Я поднялся по ступеням, я вписал свое имя, я стал солдатом. О незабвенные, великие дни!.. Мы страдали, голодали, шли босыми, но все взоры были направлены на отчизну, которую мы видели перед собой, которая призывала нас.
С Люкнером я вошел в Менен, в Ипр, в Куртрэ. Я дрался в Касселе с австрийцами. С Келлерманом я брал Лонгви.
Уж я не помню всего – все эти имена носятся у меня в голове точно в каком-то вихре страсти и славы. Я рыдал в бешенстве, когда после Нервинда бесстыдный Дюмурье сдался неприятелю. Я ликовал от радости после Ватиньи.
В 1794 году я, пигмей, был в армии великанов, одним из победителей Флерюса! О, до чего я, не признающий моего происхождения, до чего я гордился собой!
В 1795 году я отправился с Лазарем Гошом в Вандею, а в 1796 году я последовал за ним в Ирландию. Серьезная рана, – пуля пробила мне грудь, – заставила меня вернуться во Францию. Корабль выбросил меня на берег Бретани.
Казалось, все затихло в этом краю. Меня высадили полумертвого в окрестностях Ренн. Крестьяне подняли меня в овраге близ дороги. Это были добряки, арендаторы, ни синие, ни белые, которым ничего не надо было, кроме труда и отдыха.
Три месяца я был между смертью и жизнью. Как избежал я могилы, которая ожидала меня? Женщина, самая прелестная, добрая, лучшая из всех женщин, спасла меня.
– Кто такая?
– Ее имя – Бланш де Саллестен.
– Де Саллестен? – воскликнул Картам. – Я слышал уже это имя, но где?
– Я тебе сейчас напомню… Каким чудом, происходя из феодальной фамилии, в которой царили узкие взгляды, предрассудки, ненависть ко всякой свободе, к свободе ума, положения, могла она, эта чудная девушка, почувствовать сострадание к «синему», которого отец ее непременно бы расстрелял, если бы только имел возможность.
Предвечная доброта совершает иногда подобные чудеса. Бланш, тайно от всех, ходила за мною, за неизвестным человеком, и когда я вернулся к сознанию, я увидал ее у моего изголовья с улыбкой на устах, настоящую сестру милосердия, которая спасала человека, не спрашивая ни его имени, ни об его убеждениях.
Не требуй от меня, о друг мой, чтобы я сегодня отдался воспоминаниям того счастливого, опьяняющего периода моей жизни, после которого я понять не могу, как я не умер от катастрофы, послужившей ему жестокой развязкой.
Бланш де Саллестен, старшая из этой суровой семьи, гордившейся каким-то приморским герцогством эпохи самых древних времен нашей истории, была нелюбима в семье, не признана, брошена. За что? А вот за что. У нее был воспитатель, развитой человек, нечто вроде аскета, голландец, потомок Аффиниуса ван-ден-Энде, который чуть не свергнул Людовика XIV, и вот он вложил в сердце этой молодой девушки свою любовь к добру и к свободе. Он посеял в ее душе, точно со злобой мести, все зародыши нравственной независимости, которые были свойствами его души, и ее уму, для которого, по воле других, все было сокрыто, никакая истина не была доступна, который питался преданием, он вдруг раскрыл широкие, безграничные горизонты справедливости…
Тогда в замке, в ее отчем доме, начались для нее непрерывные гонения, какая-то семейная инквизиция, какое-то бешенство пытающих, доведенных до отчаяния своим бессилием.
У нее была сестра; с первым словом, которое она пролепетала, отец завладел ею всецело: ее сердце, ее ум были для него то же, что для скульптора кусок глины; он вылепливал из них то, чего желал; они навсегда сохранили отпечаток его антипатий, его злобы, его страстей.
Вторую сестру звали Регина, она была по природе доброй, и долго Бланш боролась из-за нее с палачом ее душевных свойств, стараясь ее спасти от этого прокустова ложа, которое атрофировало ее мысли, взгляды, молодость.
Но отец сторожил, и в этой семье, где родительский авторитет был сознательно преступен, где покорная мать не имела никакой воли, в результате явилось вот какое положение: брат (был и брат) и сестра, ненавидящие, презирающие свою же родную сестру, относились к ней, как к бесноватой, точно к какому-то дьявольскому отродью, которое своим ядовитым дыханием отравляет воздух. И несчастной девушке, бесконечно доброй, жаждущей привязанности, разумной в любви, пришлось выносить ежеминутную пытку.
Зачем не смирялась она? Зачем не преклонилась она перед этим авторитетом, который точно издевался над самыми святыни влечениями ее души? Быть может, она и желала подчиниться, делала к тому попытки, смирялась и снова возмущалась. Есть натуры по природе слишком честные. Однажды, после какого-то спора, или скорее проклятия, ее выгнали из дому.
Она ушла, обезумев от ужаса и отчаяния. Она шла, сама не зная куда, с чувством страха, что, быть может, весь мир против нее, заодно с теми, кто к ней так жесток. Брат ее, как и отец, крикнул ей: «Убирайся!» Сестра, к которой она с мольбой протянула руки, посмотрела ей прямо в лицо и отскочила в ужасе.
Неужели всегда везде все будут ее ненавидеть, презирать, и она будет совершенно одинока? Она обратилась к простому люду, к мужикам, добрым, простым, живущим уединенно, скромно, своим трудом. Они не отвергли ее. Они потеснились, чтобы дать и ей местечко у себя, и дочь именитой фамилии де Саллестен, гордясь теперь тем, что она теперь никому не в тягость, трудом своих рук платила за право жизни.
Так продолжалось два года. Ей было двадцать лет в то время, когда случайно на дороге был поднят умирающий.
Он тоже покинул феодальный замок из жажды света, из любви к солнцу…
И в первый раз Бланш во всей невинности неофита познала, что она понята, что она, кроме того, любима.
Когда я поправился, мы навсегда принадлежали друг другу.
Я прямо отправился в замок де Саллестен, и, быть может, первый раз в жизни с гордостью назвал свое имя, которое для этого рода людей устраняло всякую мысль о неравности брака.
Меня стали расспрашивать; я рассказал мою жизнь. Солдат республики! И меня прогнали! Впрочем, этого надо было ожидать.
Тогда я вернулся к Бланш, и нас обвенчал один священник.
Из наследства после отца я собрал кое-какие крохи. Я был молод, силы вернулись ко мне. Я купил домик в окрестностях Редон, в нескольких шагах от деревни, где ты жил. Мы с тобой никогда не встречались, – неудивительно. Наше одиночество вдвоем с Бланш, a затем втроем, когда она стала матерью, было для меня раем.
Весь мой мир заключался в этих двух существах, в них были все мои привязанности, вся моя будущность: я превратился в мужика, занимающегося трудом своих рук, наслаждаясь мирной жизнью, так как я весь был проникнут теориями Жан-Жака Руссо о возвращении человека к природе.
Я считал себя всеми позабытым, но я ошибся.
Однажды, – кто меня выдал, не знаю, – я был вытребован в главный штаб; так как я остался в живых, то должен был дослужить срок моей службы. Государство требовало меня, я протестовал. Мне были представлены непреклонные требования дисциплины. Оставалось одно – ехать самому в Париж и подавать в отставку. Надо было покончить с этим, и я уехал, оставив жену и ребенка.
Я прибыл в Париж за несколько дней до покушения Нивоза; мои дела сейчас же приняли другой оборот. Мое имя раскрывало мне всюду двери: в то время начинали ухаживать за старым дворянством. Преступление на улице Сен-Никез разом изменило положение вещей. С тобой, с республиканцем, с бывшим членом конвента, расправа была скорая – арест и ссылка без суда. Меня же, родом из Бретани, древнего рода, обвиняемого неизвестно в чем, быть может, в каком-нибудь резком слове по поводу Брюмера, меня арестовали, затем выпустили с оставлением под надзором. В продолжение двух месяцев мне был воспрещен выезд из Парижа.
Разлученный с семьею, я переживал страшную тревогу. До меня дошло одно только письмо, написанное через два дня после моего отъезда. Затем никаких известий.
Я сделал попытку бежать из Парижа, предпочитая все такому состоянию томительной неизвестности. Я был пойман на границе, снова арестован, и с меня взяли честное слово, что я не сделаю вторичной попытки к бегству. Наконец, в марте мне была возвращена свобода. Я в два дня верхом доскакал до Редона. И там!
Жан Шен встал с поднятыми руками, весь задыхаясь, и рыдая продолжал:
– Шайки негодяев, разбойников, шуанов, напали на наш дом… прислуга была убита!.. Жена моя в ужасе, ночью, среди снега, бежала с ребенком на руках!
Моя Бланш! Дорогая моя… Труп ее был найден через два дня замерзший в овраге… Но ребенок… ребенок… пропал бесследно. Напрасно стучался я во все двери. Неужели злодеи убили его? Все было покрыто мраком неизвестности.
Зачем было им нападать на этот хутор, в котором нечего-то и красть? Все было уничтожено, сожжено… хотя ничто не могло навести на мысль, что в нем могли быть деньги, драгоценности… В моем отчаянии мне невольно пришло на ум одно ужасное предположение: кто руководил этой преступной экспедицией, кто указал наш дом этим извергам?
Мои поиски увенчались наконец успехом; мне удалось узнать, что шайка, совершившая это низкое злодеяние, была под предводительством одного из самых отъявленных бандитов шуанства, известного под прозвищем Истребителя Синих. Я узнал, что под этим прозвищем скрывался Гюбер де Кейраз, дворянский бастард, нечто вроде кондотьер, который уже два года был страшилищем населения Запада, всей нижней Вандеи до Нормандии. С этим именем мне не припомнилось ничего, что бы могло объяснить личную месть; он одно время служил в корпусе, которым командовал де Саллестен. Он участвовал в Киберонском деле, в котором спасся только чудом. Я содрогался при мысли, что, быть может, сам отец предал в руки убийц дочь свою, которую он проклял.
Но нет, не хочу останавливаться на этом предположении, даже в борьбе партий подобное преступление было бы слишком ужасно. Я не лишил себя жизни: оставшись вдовцом после жены, которую я обожал, без ребенка, я весь отдался отечеству. Ты знаешь, каким образом я стал собратом по оружию Уда, как вместе с ним я мечтал об освобождении Франции… Увы, все эти мечты разлетелись, в настоящее время дело идет не о политической свободе, а о национальной независимости.