За ними закрылась дверь.
Тогда Регина нагнулась и подняла письмо Бурмона.
– Быть может, месье Лорис убьет меня за то, что я его подняла? – спросила она, улыбаясь.
Тяжелые потрясения особенно глубоко отражаются на самых сильных натурах. Лорис был как потерянный.
Регина стояла перед ним в амазонке, которая красиво обрисовывала ее девственный стан, в шляпе лигистки, и, не желая того, она была чрезвычайно театральна.
Он смотрел на нее и точно спрашивал себя, не кошмар ли все то, что произошло, и не настало ли радостное, неожиданное пробуждение?
Она положила ему руку на плечо.
– Дитя, – проговорила она, – дитя задорное и неисправимое.
Он слушал ее, ничего не понимая. За что упреки? Ведь это же не действительность – эта зверская, постыдная, ужасная сцена?
Она продолжала:
– Итак, когда вы уверяли меня, что я – ваша воля, ваш разум, душа вашей души, вы мне лгали, Жорж де Лорис? Да, я хорошо помню ваши собственные слова: «Куда вы пойдете, туда и я, – говорили вы мне голосом, который до сих пор звучит у меня в ушах, – ведите меня далеко, далеко. Я только одного желаю – чувствовать вашу близость». Да, вы говорили все это. А теперь вы смотрите на меня большими, удивленными глазами, как будто вы не сознаете, кто с вами говорит. – И она прибавила тихо: – Я та, которую вы уверяли в любви… и которая, исполнив свой долг, может в настоящее время сказать вам, что она вас любит.
Регина говорила правду: с той ночи, когда они оба находились в одинаковой опасности, ей овладело новое чувство, сильное, всецело поглотившее ее.
Когда появилась Марсель, в свою очередь защищая своего покровителя, Регина почувствовала в душе своей точно острую боль – мучение ревности, злобу женщины к женщине.
Она ушла рассерженная, не оглянувшись, думая, что ненавидит и будет ненавидеть того, к кому обратился другой женский голос.
Когда же она очутилась одна, в своей комнате, она вдруг разрыдалась. Она рыдала, как ребенок, не рассуждая, не анализируя, потому только, что она страдала, потому, что случайно эта ревность открыла ей… что она любит!
До этих пор, во всей гордыне своей победоносной красоты, она черпала убеждение своего неотразимого владычества.
И вдруг в ней зародилось сомнение, терзавшее ее, и в этом терзании было что-то мучительно радостное, опьяняющее.
Она любила его!
Она, великосветская женщина, привыкшая ждать любезностей, готова была опять идти ночью к Лорису, дожидаться его, – для чего? Чтобы сорвать на нем свой гнев, выразить ему все свое презрение!
Да, может быть, в первую минуту! Но ей вдруг стало ясно, что то, что было вчера, – уверенность в себе, непреклонная гордость – всего этого более не существовало; она чувствовала себя такой слабой, такой ничтожной: один взгляд, одно слово, сказанное с нежностью, победило бы все ее намерения, все ее тщеславие кокетки.
Ревность! Что за вздор! Эта девушка!.. Он ее не знает, если он заступился за нее, защитил ее от нахала, то он исполнил только долг порядочного человека. И что такое эта Марсель?.. О, она не забыла ее имени… Ничтожество… деревенщина… дочь крестьянина… Неужели это для нее соперница?
Разве она не имела тысячи случаев убедиться в тонких свойствах души Лориса, аристократа по рождению, по воспитанию, по своим вкусам… Зачем обвинять его в невозможном, в неправдоподобном?
Размышляя таким образом, Регине становилось страшно, и помимо воли она смеялась над своей боязнью любить.
Она готова была осмеять себя, убедить себя, что в ней не произошло ничего нового…
Но зачем лгать? В тиши ночной она чувствовала, что вся полна им, и, отдаваясь этому сладкому неизведанному ею упоению, она повторяла тихонько его имя с сладостным трепетом. Она заснула, убаюканная воспоминанием о нем.
Проснувшись, более спокойная, она стала допрашивать себя. Правда, она не принадлежала более себе, она отдалась ему… а миссия, которую она возложила на себя, обязанности, которые ей предстояло выполнить, – неужели она забудет все это?
Нет, она должна помнить, что несвободна. Лучше поскорее исполнить свою задачу и тогда располагать собой. Видеть ли ей Лориса? Но тогда она рискует утратить энергию, волю… А вдруг он станет умолять ее не уезжать… и она останется, откажется от всех своих обещаний…
Уж лучше довести дело до конца, и затем, в день триумфа, сказать Лорису:
– Посмотри, как я поторопилась вернуться к тебе.
Во-первых, разве она не заботилась, более чем когда-либо, об их общей будущности?
Ея победа будет его славою.
Она сейчас же уедет, не повидавшись с ним. Там они встретятся в радости победы вдали от якобинцев и… их дочек!
Живо. Записку Лорису. Она боялась, что слишком много скажет ему. Рука ее опережала ее мысль, остаток ее благоразумия. Она удерживала ее.
Только две строчки. Когда она подписала свое имя, ей казалось, она отдала свою душу.
Затем почтовая карета умчала ее.
С этой минуты лихорадочная деятельность, поспешность овладели ею, и героиня измены, не сознающая своей подлости, с большей ловкостью, чем когда-либо, расставляла свои сети, соображала свои интриги; побег генерала в утро сражения был делом ее рук.
Тем скорее рухнут проклятые порядки, тяготевшие над Францией, тем скорее король вернется в Париж при восторженных криках народа, тем скорее осуществятся ее надежды, которые приняли реальную форму, точно остановившееся отражение.
Бурмон изменяет, Лорис следует за ним. О, она его так хорошо знала! В его сердце нет ни одного чувства, которое бы не было и ее собственным.
Она ждала его в Флоренне, точно на свидание любви… первое в ее жизни.
И вдруг она узнает от Бурмона, что Лорис, ее Лорис, который разделял ее убеждения, который, как она, готов был на все, чтобы ускорить падение Наполеона, вдруг сопротивляется, бунтует. О, каприз ребенка! А главное, его должно было взбесить, что перед ним опять очутился Лавердьер, которого судьба вечно посылала ему: то история с маленькой якобинкой, то смешная стычка в улице Eperon. В сущности, оно понятно. Люди благородного происхождения не любят связываться с такими личностями, хотя, что делать, и приходится иногда употреблять их в дело.
И вместо того, чтобы ждать его, она отказалась от удовольствия, которое так долго предвкушала, и сама полетела к нему и голосом чародейки, обворожительным по искренности, она говорила ему все это, уничтожая Лавердьера, понося его, выражая к нему полнейшее презрение.
Разве он не был счастлив увидеть ее? Разве все не было забыто? – все, кроме того, что она любит его и что отныне они неразлучны.
Лорис не отвечал: то, что в нем происходило, было так похоже на то, что Регина перечувствовала по своем возвращении из улицы Эперон.
На него тоже снизошло откровение свыше, которое началось с Шан-де-Мэ.
Сперва он только видел ее.
Регина тут, Регина дорогая, многолюбивая, она держала его за руки, она глядела на него своими опаловыми очами. Он чувствовал на своих волосах ее дыхание. Какое дело до всего остального? Пускай разверзнутся небеса, только бы умереть вместе, в объятиях чистой страсти, которая сжигала их сердца.
Вдруг – неужели иллюзия? Неужели далекое эхо отдалось в его ушах?.. Лорис услыхал звуки рожка, неясные, дрожащие, но проникающие насквозь, точно голос из могилы, взывающий о помощи.
Он выпрямился и освободился из объятий Регины. Он взглянул ей прямо в лицо, точно только теперь увидал ее в первый раз и вскричал:
– Регина! Регина! Слишком поздно! Вы меня погубили!
– Я? Да ты, очевидно, не узнаешь меня? Я тебя погубила? Мы отныне принадлежим друг другу.
Он разразился раздирающим душу смехом.
– Лорис, виконт де Лорис… твой… говоришь ты; это ты не узнаешь меня, маркиза де Люсьен, посмотри мне прямо в лицо, – разве ты не видишь у меня на челе печать подлости и измены?
– Жорж!
– Хорошенько взгляни на меня: до этой минуты ты никогда меня не видала; я был подле тебя, я высказывал тебе мои мысли, мои надежды, мои мечты, и ты так мало меня понимала, что думала, что тот, кто тебя любит, соткан из той ткани, из которой сделаны мерзавцы, убийцы, Лавердьеры!
– Жорж! Жорж, опомнитесь… Боже мой! Да он лишился рассудка!
– Лишился рассудка!.. Я был не в уме прежде, не теперь… прежде, когда я воображал, что существует что-то, что выше отечества. Император, король, якобинцы – это все неважно, это все слова, титулы дворянства или свободы. Деспотизм или республика – все слова! Регина, знаешь ли ты, что значит отечество?..
Она отступила на несколько шагов и с ужасом смотрела на него.
– Отечество, Регина, это клочок земли, на котором ты родилась, на котором ты выросла; это наши бретонские леса, над которыми носились наши сны детства; это Париж, в котором я тебя любил, это ветер, который веет, это голос, который говорит, это слова, которые мы произносим и в которых звучит французская прелесть… и ты допускаешь возможность того, чтобы чужеземцы потоптали цветы, посаженные нашими матерями, поля, засеянные нашими отцами, чтобы в эту обширную страну, так сказать, в наш родной дом, вторглись эти люди, эти враги, полные ненависти, зверства, презрения, и сказали бы: «Мы здесь хозяева». Но Дантон, которого вы считаете за развратника, Робеспьер, которого вы называете лицемером, не желали этого, а мы, честные люди, желаем этого!
– Жорж! Да ты не сознаешь, что говоришь. Эти ненавистные люди убили короля!
– Но если король допустил во Францию чужеземцев, поделом ему!
– Умоляю вас, замолчите.
Он схватил ее за руки и привлек к окну.
– Регина, прислушайтесь, там вдалеке дерутся, убивают французов, там падают наши братья, там они страдают. Это мы убиваем их, Регина, мы!
У Лориса была точно галлюцинация.
– Англичане и пруссаки бьют французов, а я тут! Я, виконт де Лорис, дамский угодник, кавалер из прихотей, сижу здесь, цел и невредим, потому что госпоже Регине де Люсьен угодно было сделать из меня сообщника Бурмона, последнего, низкого труса.