Роялистская заговорщица — страница 33 из 45

Она попробовала протестовать:

– Служить королю не унижение.

– Королю! Не срамите его имени, присоединяя его к этому позору; вы точно не понимаете, что значит предательство… это самое низкое, позорное преступление.

Он вдруг схватил ее в объятия и, прижимая к сердцу, сказал:

– Послушай, Регина, ты только что говорила, что любишь меня. Я тоже люблю тебя всеми силами души моей: вернем наше честное имя, умрем вместе; видишь ли, можно делать зло, не сознавая того, – я сам не понимал прежде того, что понимаю сегодня… Я извиняю тебя, но я должен простить и себя. Регина, идем вместе, прямо под пули, в свалку сражения. Крикнем солдатам Франции: «Будьте бодры!» – и если который падет, поднимем его ружье, чтобы защитить его труп, чтобы никто не перешагнул через него, не проник в нашу страну. Только следуй за мной! Искупим наше преступление. Отечество снисходительно, оно увидит наше раскаяние. Пойдем, Регина… Ты не согласна?

– Скажу вам, Жорж, в свою очередь, я не могу изменить моим убеждениям, моим друзьям…

– Ваши друзья!.. Фуше, Лавердьеры или Бурмоны!.. В таком случае оставайтесь!

И он со всей силой сорвал с себя эполеты.

– Дезертиров разжалывают! – воскликнул он.

Затем на колене он сломал шпагу.

– Подлецов обезоруживают, теперь мне не остается более ничего, как быть расстрелянным. Я подставлю грудь под пули! Прощайте!

И он бросился к двери. Но она опередила его.

– Нет, я не пущу тебя! – воскликнула она. – Жорж, ты обезумел, я говорю с тобой, я! Не покидай меня, не бросай меня, ты не совершил никакого преступления, ты ни в чем не повинен, – что еще сказать тебе… Я люблю тебя!

Он снова обнял ее, прижал к себе еще крепче и, задыхаясь от душивших его слез, поцеловал ее долгим поцелуем в уста.

– Жорж! – шептала она.

– Прощай! – проговорил он, удаляясь.

Регина, оставшись одна, опустилась на колени в слезах.

XVI

С отпадения Бурмона прошло три дня – печальные дни, которые образуют одно кровавое пятно.

16 июня – Линьи, Катр-Бра; 17-го – Жамблу, Мезон-дю-Руа; 18-го – Ватерлоо, поражение, погром, бегство!

Шарра, историк, Мишле и Гюго, поэты и ясновидящие, рассказывают про эти ужасы.

После безумного сопротивления, великого по силе отчаяния, после потрясающей агонии, в которой каждый крик превращался в предсмертный хрип, на тысячи людей снизошло чувство ужаса, этой неизбежности смерти, нечто, напоминающее собою то, чего так страшились наши предки галлы: небо падает!

Исступление страха, безумие ужаса, бегство с быстротой вихря, оторвавшаяся лавина, осколки которой в неправильном коловращении нагоняют один другого, подпрыгивают, разбиваются, заслоняют путь по скату, по которому их влечет, разбиваются о всякое препятствие, отскакивают, чтобы упасть с высоты в пропасть и в ней превратиться в бесформенную массу.

Здесь оторванная масса – люди, то, что несется в этом обвале, это живое мясо, которое чувствует каждый разрыв, страдает от всякого удара, обливается кровью от всякого падения. Более дикий, чем ураган, победитель целым рядом жестокостей преследует эту толпу побежденных, эту дичь, которую охотник затравляет, остервенелый победитель накидывается на усталость, растерянность, боязнь, на погибшую волю, на убитую энергию, на стадо, преследуемое кошмаром паники.

Никто ничего не видит, не сознает, не думает, и все только бегут: это не трусость, это эпилепсия ужаса.

Только бы уйти далеко-далеко; идут по тем, кто упал, роняют тех, кто остановился. Сзади неприятель – солдат, превратившийся в мясника.

Кого настигнут, того саблей по голове, острием в бок, пистолетом в висок.

И обезумевшая толпа несется галопом, который ускоряли крики ненависти и рычанья, по полям, дорогам, деревням…

Пять часов уже продолжается это бегство, пять часов уже слышится сзади преследование смерти, раненые падают, их убивают.

Как при страшной боли страданий иногда все тело вытягивается, так и тут: люди остановились в Жемаппе. Впереди Лобау. Надо образовать плотину перед потоком; перед входом в деревню сваливают телеги, фургоны, толстые доски, даже мебель, все это наваливается как попало, все скважины заполняются трупами. И за этой импровизированной стеной все замирают в ужасе, а солдаты погибают за то, что остановились.

Но напрасная надежда – неприятель! Стреляют по смерчу, который стремительно прорывается через препятствие. Ружейные приклады поднимаются, огонь пороха мелькает в ночной тьме, точно молния, отражаясь в свежей крови.

И в этот ретраншемент, который не выдерживает и который люди подпирают руками, врывается картечь, разрывает все, точно гигантский дог, который изорвал бы зубами все в клочки.

Пощады нет! Нет и пленных! Генерал Дюгем протягивает шпагу солдату, которой тот убивает его. Приканчивают раненых, стонать – значить выдать себя. Чтобы лучше видеть, точно на бойне, разводят огонь. Никто не защищается, избиение наверняка. Перед одним развалившимся домом, в углублении стены, стоит человек, голова у него откинута, руки скрещены на груди. Сжатыми кулаками он держит свою широкую шинель, которая на камнях представляется черным пятном, точно гигантская летучая мышь.

Старик. Мертвый. Его сломанная сабля у ног его. Все лицо испещрено, на голове лес седых, взъерошенных волос. Величественная мрачная статуя.

Первые пруссаки убили его, следующие изрезали его. Этот труп, который не падает, мишень для всех. Лицо разрезано надвое саблей. Тело пошатнулось, но не упало. Вторым ударом делается на лице крест. Но в этом лице, залитом кровью, предугадывается скорее, чем видится, физиономия, полная величия, страдания и энергии.

Нет, однако, ничего вечного. Пруссаки прошли – ни одного человека не осталось на ногах.

Жалкая деревушка вся завалена грудами трупов, их освещают мерцающие, безучастные звезды.

Только часы на колокольне, в молчании ночи, продолжали свой равномерный говор. С первыми лучами рассвета, в грýде трупов, за углом улицы, напротив развалины дома, к которому прислонившись стоял старик, что-то шевельнулось – признак жизни в этом царстве смерти. Это что-то падало, высвобождаясь из-под подавляющей тяжести.

Высунулась голова, окровавленная, с растерянным взором, непохожая на человеческую.

Тем не менее – человек, на нем висели обрывки мундира, он имел силу раздвигать себе путь плечом. И, таким образом, мало-помалу, он очутился на коленях, отстраняя обеими руками с лица волосы, которые прилипли к щекам в запекшейся крови. Он несколько минут оставался неподвижным, с раскрытыми глазами, с помутившимся взглядом.

Так как вокруг него все было тихо, он сделал новое усилие, более смелое. Он встал, шатаясь, и должен был прислониться в стене.

Очевидно, он спрашивал себя, каким образом он попал сюда: страшный гул выстрелов отшиб у него память.

День загорался, становилось светло, человек этот попробовал сделать несколько шагов, поднимая высоко ноги, чтобы не наступать на трупы.

Он казался спокойным. Для того, кто видел смерть так близко, не существует более сознания опасности. Будучи жив, он заявлял смело о себе, не думая скрыться. Он выкарабкался из-под той груды, под которой лежал, и стоял на клочке земли, где была только кровь.

На этот раз человек оглядывался с любопытством воскресшего.

Он увидал мертвецов и вздрогнул от ужаса, не от страха. В одну секунду у него перед глазами, в голове, промелькнула страшная картина последних минут, проклятия, который срывались с этих уст, руки, косившие эти головы, кровь, которая лилась потоками. Вероятно, он сказал себе:

– Если я жив, может быть, и другие живы.

И медленно, с полным хладнокровием, он стал ощупывать окружающие его тела, он приподнимал головы, раскрывал веки. Когда стеклянный взгляд говорил, что все кончено, он тихонько опускал труп и переходил к другому.

И таким образом, не наткнувшись ни на одного с признаками жизни, он очутился перед углом дома, где все еще стоял прислонившись старик, который осел как-то, но точно воля дала ему железную силу и поддерживала его на ногах, а руки все еще держали распростертую шинель. И солдат, дрожа от невыразимого ужаса, замер перед этим трупом, прошептав: «Картам!»

Да, это он, старик, бывший член конвента, в форме интендантского офицера; зеленое сукно его сюртука заскорузло от крови.

Слезы сжали горло молодого человека, он набожно возложил руки на голову старика, голова была холодная и крепкая, как камень.

Члены окоченели. На изрезанный сюртук было страшно взглянуть, под каждым разрезом предугадывалась рана.

Солдат размышлял, ему не хотелось оставлять этого трупа.

Отчего? Инстинктивное чувство – он не рассуждал: отчасти оттого, что он знал имя этого трупа, единственного, который он признал в этой безыменной толпе. Куда перенести его?

В деревне ни звука. Жители бежали.

Без сомнения, он найдет какой-нибудь пустой дом, какую-нибудь раскрытую дверь: он не хотел, чтобы этот труп затерялся в этой ужасной массе. Ему будет лучше где-нибудь под навесом.

Он нагнулся, взял тело за кушак, приподнял его, нагнул его вперед, чтобы приблизить к себе. Но что-то держало, точно шинель сзади была прижата камнем, пригвождена чем-то.

Сильным движением ему удалось ее освободить. Тело упало прямо ему в объятия.

Из груди солдата вырвался крик испуга и удивления.

За мертвым стариком-якобинцем, в углу, который он защищал с таким отчаянием, лежало распростертым на земле еще тело!

Женщина без движения, безжизненная масса. Голова, откинутая назад, опиралась о стену, точно во сне.

Это бледное лицо, на котором отражался ужас, было лицо Марсели, – Марсели, которую старик защищал живой и которую мертвый он заслонял своим трупом.

– Марсель! Марсель!

Солдат, называвший ее по имени, был Жорж Лорис, который уже три дня безумно сражался, чтобы вернуть свою честь, честь, которую ему впервые открыла та, которую он назвал сестрой.

Положив Картама на землю, он бросился к молодой девушке и поднял ее на руки: она была не тяжелее ребенка.