– Мертвая! Мертвая! Она тоже убита!..
– Берегись, господин солдат, – услыхал за собой Лорис, – а вдруг вернутся пруссаки!
Лорис обернулся. С ним разговаривал мужик на валлонском наречии.
– Эта женщина, быть может, еще жива, – обратился к нему Лорис, – помогите мне.
– Гм… господин, это дело небезопасное.
Мужику этому было лет пятьдесят, седой, с широкой красной физиономией.
Он окинул взглядом всю улицу.
– Я вернулся раньше других, пожалуй, помогу тебе, время есть.
Он взял молодую девушку на руки, руки были влажны и мягки.
– Она не мертвая, пойдем-ка сюда, что-нибудь придумаем.
– А старик? Неужели мы его так и оставим, это ее дед.
– Ну, месье, сперва думай о живых, а потом о мертвых… Иди за мной…
Ничего больше не оставалось, как повиноваться. Лорис бросил последний взгляд на героя, который до последнего вздоха, и даже после смерти, остался преданным дедушкой.
Неся на руках Марсель, он вошел в переулок, следуя за мужиком.
XVII
С 1 по 22 июня какой поворот оси в живущем мире!
От Шан-де-Мэ, где Франция избирает Наполеона, до Елисейских полей, где в маленькой комнате отдаленного дома побежденный Наполеон лихорадочно пишет свое отречение от власти, – какое громадное расстояние!
Сражение под Ватерлоо было потеряно 18 июня, через четыре дня все было кончено. Империя, так шумно приветствованная всего месяц назад, уходила так жалко, так втихомолку. Между прошлым и будущим целая стена из трупов, и любопытно, что те, кто не сражался, те, кто не видал собственными глазами ужасной действительности бедствия, являются самыми беспощадными судьями: Наполеон, который был все, вдруг делается ничто; они мстят ему за то, что еще раз поверили ему; его главное преступление не в том, что его победили, но в том, что на него рассчитывали, как на возможного победителя. Он должен платиться за их обманутые надежды.
Он, физически и нравственно уничтоженный, возмущается, выходит из себя, что ему не внимают более, как оракулу. Он, который не желал ничего, кроме благополучия Франции, – он не допускал, чтобы сомневались в его искренности. Он предлагал стать во главе армии как простой генерал.
Ему холодно ответили, что под формой генерала будет чувствоваться император. Между тем, вместо того чтобы открыть ворота Парижа неприятелю, разве не могли еще бороться?
Восемьдесят тысяч людей собралось вокруг столицы. Груши, мнимый изменник, спас свои 30 тысяч людей. Свежее войско и батальоны, доведенные до отчаяния поражением, могли образовать целую армию; с Наполеоном во главе, она могла бы натворить чудес, тем более что Блюхер, увлеченный своею страстью погони, отделенный несколькими этапами от Веллингтона, шел сам прямо в руки деятельному и опытному противнику.
Кто мог быть этим противником? Только Наполеон.
Но что значило его обещание отказаться от власти на другой же день после победы, даже если бы ее одержали?
Поставив вопрос, приходится на него отвечать.
Победитель при Ватерлоо, он не подписывает мира; победитель в окрестностях Парижа, по возвращении поселился бы в Тюильри. Это было очевидно.
Фуше, который был весьма предусмотрителен и вместе с тем полон эгоистического честолюбия, держал в своих руках все нити этих усложненных интриг. Он, как часовой, стоял перед троном Франции, готовый пропустить того, кто больше даст. Он был убежден, и не без основания, что Наполеон – несомненное препятствие для мира. Будучи, кроме того, с марта в изгнании из Европы и не искупив этого остракизма победой, он потерял свое место в совете королей. Кто же имел право говорить от имени Франции и требовать, чтобы его слушали? Наполеон II – герцог Рейхштадтский, который был только дитем – пленником, под опекой неуважаемой матери? Нет Наполеона, и он не существует.
Герцог Орлеанский? Зачем прельщать младшего и приготовлять ему подобный апофеоз?
Дилемма разрешалась очень просто. Или Наполеон и война, или мир и Бурбоны.
Из этих двух решений – за первое был народ, возбужденный ненавистью к чужеземцам, страхом нашествия. В другом соединялись все действительные интересы, все честолюбия, которые устали ждать, все подлые чувства под маской благоразумия.
Палаты, законодательный корпус, сенат, сторонники средней олигархии прежде всего боялись внезапного восстановления самодержавия со всем зверством Брюмера. Сопротивляясь сентиментальности, не способные ни к какому проявлению мужества, ни к какой серьезной ответственности, зная отечество в опасности, они волновались, проводили время в праздных речах, в которых прорывалось иногда коварство, внушенное Фуше.
По отношению к Наполеону создавалось повсюду эхо все той же песни с припевом: отречение!
Елисейские поля были окружены водоворотом черни; толпа звала, кланялась своему спасителю, который не мог иногда устоять от удовольствия показаться на террасе.
Ему приходило на ум воспользоваться этой недисциплинированной силой, которой он всегда так страшился, которую он называл дикой – la sauvagerie des multitudes. Его удержала скорее гордость, чем разум.
Кто-то сказал то, чего он боялся: «Император – свобода!»
Нерешительный, стоя на дыбах, он подписал свое отречение.
25-го ему сообщили, что так как он более не монарх, то должен покинуть Париж, где присутствие его вносит беспокойство и волнение, и человек, который три месяца назад при въезде в Париж был предметом восторженной овации, должен был быстро выехать в карете, втихомолку, в сопровождении жалкого конвоя и закончить таким образом последнюю стадию своей величественной одиссеи.
Отныне всемогущим властелином был Фуше. Массена, как выразился Ламартин, «был теперь скромен из-за всех своих прежних дерзостей», потерял веру и в себя, и во Францию.
Даву находился в повиновении у Фуше и дрожал от страха, когда порой чувствовал в душе проблески героизма.
Блюхер с пруссаками накинулся на Париж. Он клялся отмстить за королеву прусскую.
Старому воину захотелось быть рыцарем. Ненависть в нем сочеталась с галантностью. Веллингтон, более холодный, перенеся поражение при Ватерлоо, следовал за ним слишком издалека с точки зрения стратегической. Наброситься на одинокого Блюхера, уничтожить его и дождаться запоздалого Веллингтона было планом доступным даже для среднего ума при запасе энергии, а главное, патриотизма.
На это, однако, никто не решался.
Блюхер был недалеко от Компьеня, в Крейле. 29-го он был в Гонессе.
Пушка гремела в долине Сен-Дени.
Парижане прислушивались со страхом к этому мрачному тяжелому гулу, напоминавшему им бедствия 1814 года.
Наполеон был еще в Мальмезоне с несколькими преданными ему людьми.
Генерал Бокер, честный человек, являлся одновременно и защитником, и стражем, тюремным стражем, потому что Фуше не решался дать ему полной свободы.
29-го Наполеон выехал из Мальмезона.
1 июля он ночевал в Туре по дороге в Рошфор, где его ожидали англичане. Как раз в этот же самый день, 1 июля, по дороге из Сен-Жермена в Версаль мчалась почтовая карета, запряженная четырьмя сильными першеронами.
Ямщики, которым, вероятно, было заплачено по-царски, хлестали беспощадно лошадей, которые, все в пене, звенели колокольчиками. Было около семи часов вечера.
Весь день небо заволакивало тучами, и теперь в воздухе чувствовалась тяжесть приближавшейся грозы.
По временам сверкали зарницы.
В карете сидело четверо.
Маркиза де Люсьен, господа Маларвики, отец и сын, сын красивый малый, слегка фатоватый, в милости при дворе, кандидат на всякие успехи; отец в данное время дипломат и переводчик де Витроля, которого Фуше выпустил на свободу, и, наконец, статист – ничтожнейший аббат Блаш, которого пригласили с собой из любезности по дороге при выезде из Сен-Жермена.
Поднимались в гору в Марли, гора была крутая, и, несмотря на усилия, лошади замедляли шаг.
Месье де Маларвик, желая блеснуть умом своего сына, задавал ему вопросы, на которые он знал заранее ответы.
– Итак, ваши справки верны?
– Наполеон не может бежать.
– И, однако же, этот подлый Фуше дал ему свободу?
– Ему немыслимо выбраться из Франции… Наши друзья усердно его караулят.
– Дай-то Бог!.. Пока этот человек жив, опасность для мира Европы неизбежна.
– Не говоря уже о тех негодяях, которые стоят за продолжение борьбы.
Аббат Блаш на минуту точно очнулся от своего скромного оцепенения.
– Да, я слышал, что будто бы солдаты, эти люди, которые готовы пожертвовать жизнью за трехцветный лоскут, поклялись запереть ворота Парижа, чтобы не пропустить наших друзей, и даже в случае нужды взорвать город и погибнуть вместе с ними.
– Вот настоящие-то идеи революционеров! – воскликнул Гектор де Маларвик. – Пускай взлетят на воздух те, кто разделяет эти взгляды, а мы-то при чем?
– А вы просто взлетите, не в силу убеждения, – заметил аббат, – вот и вся разница.
– Париж не принадлежит этим разбойникам. Париж принадлежит королю и его союзникам.
– То же самое говорят и пруссаки.
– И они правы. Пусть лучше им завладеют пруссаки, чем якобинцы.
В эту минуту маркиза, которая все время дремала или, по крайней мере, была совершенно безучастна к тому, что говорилось вокруг нее, нагнулась к окну и стала в него смотреть.
При вечернем освещении лицо ее казалось бледным, глаза, обрамленные синевою, лихорадочно блестели. Она была красивее, чем когда-либо, она казалась, так сказать, идеализированной, еще более изящной.
Гектор де Маларвик, молодой человек, довольно фатоватый, краснолицый, дышащий здоровьем, поспешно обратился к ней.
– Мы в лесах Марли, – проговорил он, – подъемы довольно крутые, но ямщики уж слишком бесцеремонны: вот я их сейчас…
Она остановила его знаком.
– Не надо, – сказала она, – доедем и так.
Каков бы ни был смысл этой фразы, Гектор вообразил, что он отвечает на нее, сказав:
– Король был 28-го в Камбре благодаря неожиданному нападению пруссаков, которые вымели бонапартистов. Он должен скоро быть в Париже. Хорошо, если бы он нашел там преданных ему людей, а вы, маркиза, из них первая.