– В котором часу? – решилась спросить Регина.
Кольвиль поднял руку, чтобы ее прервать, не решаясь ей ответить.
Через несколько минут карета уже неслась по дороге в Сен-Клу, в ней были англичанин, аббат Блаш и обе женщины, которые обнимались со слезами на глазах.
А вот что происходило в это время в гостиной. Тремовиль подошел к Лавердьеру со словами:
– Милорд Кольвиль дал вам пощечину: не желаете ли вы получить от меня удовлетворение за понесенное вами оскорбление?
Лавердьер, с вытянутым лицом, походил на пойманного дикого зверя.
– Месье Гектор де Маларвик, – произнес он во всеуслышание, – как вы полагаете, не следует ли вам быть моим секундантом?
– Мне? Что у меня общего с вами?
– Вы отрекаетесь, что если я убил этого человека, то по вашему приказанию?
– Господа, – спросил Гектор совершенно хладнокровно, – кто желает быть защитником этого господина? Я лично не унижусь до расправы с ним.
– Посмотрим! – вскричал Лавердьер.
И, набросившись на Маларвика, он ударил его по лицу. Их выпроводили в сад. Началась отчаянная, дикая дуэль.
Оба противника были одинаковой силы, одинаковой ловкости. Лавердьер первый был задет в плечо. Но авантюрист со всей энергией, чуть не ползком, нанес Гектору Маларвику рану в живот, которая была смертельна. И в ту минуту, когда все окружили умирающего:
– Когда-нибудь свидимся, но пока мой час еще не пришел, – с этими словами Лавердьер одним прыжком исчез, прежде чем успели схватить его.
ХХII
Перед военным судом Жан Шен и де Лорис защищали себя без всякого хвастовства, но и без унижения. Для натур честных, проникнутых истиной, от которой они не в состоянии отступать, защита несложна. Капитуляция была объявлена. Им это не было известно; пока не было получено официального извещения на аванпостах, долгом солдат было не пропускать завоевателей, все равно каким образом. В ночное время англичане хотели перейти через границу, которую они охраняли, и они дрались, чтобы защитить ее.
Один против десяти, конечно, это было безумно, но то был долг. Они исполняли службу. Спрошенные отдельно, Жан Шен и Лорис дали те же ответы.
Приведенные на суд, они дали те же объяснения.
Жан Шен сказал:
– Мы не оправдываемся, мы только выясняем дело. То, что мы сделали, мы были обязаны сделать, иначе мы были бы изменниками своей страны.
– Вам было неизвестно, что капитуляция подписана?
– Полковник, – ответил Жан Шен тому, кто его спрашивал, – вы солдат, я бы не усомнился в ваших словах. Не признаю за вами права сомневаться и в моих словах.
– Какое вы можете представить доказательство суду?
– Если бы у меня были доказательства, я бы знал, что капитуляция подписана. Я слышу это от вас, я вам верю; если вы мне не верите – ваше дело!
Члены суда были связаны законом.
Капитан Жан Шен и поручик виконт де Лорис были приговорены к смерти.
Тем не менее военные судьи послали решение суда на утверждение лорду Кольвилю.
Совесть требовала его последнего слова.
Обоих приговоренных поместили вместе.
Было восемь часов. В одиннадцать они должны быть расстреляны.
Они были одни, вдвоем, в комнате нижнего этажа дома, который несколько лет позже по случаю убийства Кастэнга приобрел мрачную известность отеля Черной Головы.
У дверей стоял часовой.
Заключенные протянули друг другу руку.
– Пришла наша смерть, – начал Жан Шен… – Вы умираете из-за меня, простите.
– Что вы хотите этим сказать?
– Это часы откровения, месье Лорис, и поверьте, что если я хочу воскресить в вашей памяти некоторые обстоятельства, то только потому, что меня вынуждает на это совесть. Месье Лорис, разве вы были патриотом?
Лорис вздрогнул. Жан Шен смотрел на него с протянутой рукой; он вложил свою руку в его и начал:
– Нет. Теперь мне ясно, что вы подразумеваете. Действительно, я прозрел с того дня, как я услыхал вас и ваших сотоварищей. Но я еще не проникся тогда вполне истиною. Вы говорили об отчизне, но тут были и побочные соображения – форма правления, ваша ненависть в Бонапарту. Вы понимали друг друга, я вас не понимал. Когда во Флоренне я не согласился на измену, это было скорее в силу инстинкта, чем убеждения. Знаете ли, когда я понял, что такое отечество? Это когда при мне неприятель, чужестранец, убивал одного из наших, приговаривая: fod! caput! Может быть, это были не те именно слова, но они звучали так чуждо, дико. Быть убитым на иностранном языке, – прибавил он, смеясь, – показалось мне ужасным. Я познал разделение рас, эту истребительную борьбу. Я почувствовал то, чего не сознавал раньше, я понял, что отечество – это большая семьи, и мне захотелось защищать Францию, как бы я защищал мою мать.
– Лорис, – заметил Жан Шен, – не будем себя обнадеживать иллюзиями, через два часа нас не будет. Тем не менее надо всегда иметь в виду случайность. Один из нас может пережить другого.
– Что вы хотите этим сказать?
– Ничего, кроме того, что я сказал. По всей вероятности, мы будем расстреляны оба. Вы, верно, знаете обычай соблюдения, так сказать, иерархии в смерти. Не будьте в претензии: у капитана предполагается больше твердости духа, чем у поручика, сперва расстреливают младшего. Следовательно, вы умрете раньше меня. Боятся, чтобы вы не спасовали при виде смерти вашего капитана. Таково правило. Не будем его оспаривать. Но мы имеем дело с англичанами: быть может, у них это иначе, не знаю. Допустим всякие гипотезы. Во всяком случае, – прибавил он почти весело, – кому-нибудь из нас двоих придется умереть первым.
– Пусть это буду я.
– На вашей стороне все шансы, мой юный друг. Но предположим даже невозможное. Между минутой взведения курков и минутой, когда пуля попадет в вас, может произойти… Почему знать? Один может пережить другого. Кто умрет раньше? Вы ли? Я ли? Во всяком случае, у вас и у меня есть привязанности, есть обязательства. Я верю вам. Доверьтесь и вы мне. Если вы умрете и я переживу вас в силу какого-нибудь непредвиденного обстоятельства, что вы мне завещаете, какое поручение?
– Выслушайте меня, – начал Лорис. – Я достаточно открыл вам свою душу, и вы поймете меня. Я был роялистом, безумным, бессознательным, увлеченным каким-то мистицизмом законности, которого не буду даже отстаивать. В настоящее время я постиг человеческое право. Разум вернулся во мне, но я не хочу и не могу вернуть моего сердца, оно не принадлежит мне. Я люблю… поймите всю глубину, весь смысл этого слова, сказанного на пороге смерти, в самом широком его смысле. Я люблю Регину де Люсьен…
Жан Шен не шевельнулся.
– Продолжайте, – сказал он только.
– Если б вы знали, сколько в ней доброты, героизма, пыла страсти. За своего короля и за Бога Регина способна отдать жизнь. Она предана им всецело во имя добра, во имя идеи справедливости. Не будем спорить о принципах, скажу вам одно: Регина – это олицетворение честности. Я люблю её всей силой души, со всеми порывами моей молодости, со всеми увлечениями зрелого возраста, – вы понимаете, я люблю ее. В этом слове все. Если я умру, скажите ей… о Боже! быть может, она теперь ненавидит меня, объясните ей меня, объясните, какому побуждению я последовал; я не ищу извинений, но я хочу, чтобы она знала, что если я перестал служить идее, которой она посвятила себя, я все-таки остался ее другом, любовником, женихом. Какое мне дело до короля! – сказал я ей однажды, но есть нечто, чего я не мог сказать: это – какое мне дело до отчизны! Пусть она мне это простит. Простите и вы мне, Жан Шен, что в последнюю минуту жизни я больше думаю о ней, чем о Франции; за Францию я умираю, пусть же ей принадлежит последняя мысль в моей жизни.
– Сын мой! – воскликнул Жан Шен, обнимая его, – выслушайте и вы меня в свою очередь. Наши взгляды, Жорж, складываются под влиянием времени, в котором мы живем. Вы молоды. Я же сын 1792 года. Моя кровь, моя жизнь, мой мозг носят на себе отпечаток эпох, которые мы называем великими и которые были главным образом ужасны. Как сын, как муж, как отец, я вижу перед собой эту ужасную войну каст, которую я порицаю и из-за которой я так много выстрадал. Я не якобинец: это – глупое слово. Я защитник права, истины, справедливости. Где зло – там и я, отстаивая добро. Эта тоже своего рода страсть, и дайте мне сказать, самая достойная! Мне необходима вся сила моей веры в мои последние минуты. Быть может, я отдался ей настолько, что забыл мои ближайшие интересы, интересы сердечные. Что делать! делиться не приходится. Но я вам все-таки скажу, де Лорис, вы знаете, какое место занимает в моем сердце Марсель… Я думаю о ней… С моей смертью она остается совершенно одинокой… Что станется с ней? Согласны ли вы быть ей братом?
– Конечно, даю вам слово. Я люблю мадемуазель Марсель как друга, как сестру. Говорю это на случай, если бы вы от меня потребовали большего, чтобы я посвятил себя всецело ей. Но зачем говорить об этом, раз нам обоим предстоит умереть.
– Надо, чтобы вы знали, кто я и кто она… Вы любите Регину де Люсьен, знайте, что она сестра матери Марсели!
– Разве Марсель тоже Саллестен?
– Говорю вам – сестра Регины… Слушайте.
И в коротких словах Жан Шен повторил свой рассказ Картаму.
Слушая его, Жорж вспомнил, что Регина говорила ему однажды об этой сестре, но с какою ненавистью!
Но нет, она великодушна… ее глаза раскроются когда-нибудь пред светом доброты, как разверзлись его собственные очи. И у него стало храбрости солгать:
– Регина говорила мне о своей сестре, она будет любить ее дочь.
– О, как бы я желал ей этого! – воскликнул Жан Шен. – Для нее это будет возрождением…
– Я отвечаю за нее.
– Напишем наши завещания! Нам оставили бумагу, особого рода сострадание… Я завещаю вам Марсель…
– Если же я умру и вы переживете меня, чего я от души желаю, так как я одинок на свете, я завещаю вам мою Регину… вот что я пишу; «Регина, я люблю вас… сердце мое бьется только для вас, и в минуту смерти имя ваше будет на моих устах… Не проклинайте меня. Сохраните обо мне добрую память… и не забудьте, что есть нечто, что выше всего – справедливость и доброта. Я люблю вас».