Роза Галилеи — страница 10 из 41

ал ведра с водой, лишь изредка выходя из шеренги передохнуть. Каким бы плохим человеком Гилберт ни был, я испытывал огромное облегчение от того, что не оказался виновным в его гибели. Но забыть, что был момент, когда я онемел и едва не позволил ему сгореть заживо, я не мог. Мне казалось, я потерял право кого-либо судить.

Пожар тушили еще несколько дней. Все мне здесь опостылело. Я считал дни до первого июня — конца моего контракта.


На День поминовения, двадцать пятого мая, за несколько дней до моего возвращения домой, все ребята из Корпуса были приглашены в Кортез. В дороге солнце скользило по лицу, теплый ветер трепал старательно разделенные на косой пробор волосы, и у меня впервые за долгое время было отличное настроение — я только что узнал, что па нашел работу на постройке дорог, как раз в одном из новых правительственных проектов, где ему будут платить приличные деньги — три доллара в день. С меня словно душащий ортопедический воротник сняли — так, оказывается, все это время давила на меня ответственность за домашних.

В Кортезе одно праздничное мероприятие шло за другим — после волейбольной игры состоялись состязания с призами, затем на помосте прошли три дружеских боксерских матча, я даже пожалел, что не записался участвовать. Потом через весь город продефилировал красочный парад, возглавляемый духовым оркестром, мы хлопали и смеялись, а вдобавок для присутствующих на площади накрыли столы с угощением. После обеда отправились смотреть на родео, где победителю, способному дольше всех удержаться на быке, полагался приз в сто долларов. И будто этого мало, оттуда мы перешли на поле, над которым два пилота на маленьких самолетах выполняли отчаянные трюки воздушного пилотажа. Они даже сделали несколько заходов со счастливчиками-пассажирами. Повсюду щедро наливали сидр и раздавали попкорн. Мне казалось, что у меня самого выросли крылья и я сам могу полететь, даже безо всякого самолета. Через неделю я буду дома, а там уж я позабочусь, чтобы Ханка выздоровела! Теперь мы можем отослать ее в какое-нибудь безопасное место, где она выздоровеет. Если придется, я ее на руках туда сволоку.

Тут я заметил Мэри-Энн.

Я не видел ее три недели, и за это время она изменилась. Похудела, а главное, она одна в толпе выглядела так, как будто вокруг не праздник, а тризна. Гилберта нигде не было. Я подошел к ней. Отвечала она коротко, только кивала или качала головой. Я не выдержал:

— Мэри-Энн, извини, я знаю, что лезу не в свое дело, но раз так уж получилось, что я в курсе, и, поверь, мне не все равно… Что теперь будет?

— Лукас, он меня бросил. А я беременна. — Она сказала это четко и спокойно, даже холодно. — Теперь будет, что будет.

Я, конечно, догадывался обо всем этом, но все равно растерялся.

— Я могу тебе чем-нибудь помочь?

— Нет. — Она мотнула головой.

— Я могу на тебе жениться, — сказал и сам своим ушам не поверил. Минуту назад у меня вроде таких планов не было.

Она фыркнула и похлопала меня по рукаву:

— Спасибо, мой милый Мамас-бой. Может, и придется. Славно заживем.

И все это время была такой спокойной, будто я ее на танец приглашаю. Мне даже страшно стало от такого ледяного спокойствия. И чуть-чуть обидно, что мое предложение ее только насмешило. Я, если честно, иногда это себе воображал, и в моих фантазиях все кончалось иначе.

— Ты ничего плохого не задумала, Мэри-Энн?

— Я? — Она пожала плечами. — Я — плохого? Именно от меня ты ожидаешь чего-то плохого? Все остальные тут только добро творят, да?

И отошла. Я не осмелился тащиться за ней, почувствовал, что она хочет остаться одна. С горя пошел и выпил пива. А потом еще и вина. Там стояла бочка, и во льду свободно лежали бутылки, и я принялся наливать себе стакан за стаканом. Рядом за каким-то хреном оказался Брэд, начал ко мне цепляться:

— Ну что, подбираешь за Гилбертом огрызки?

— Вали отсюда, говнюк. — Я впервые так ругался, мне было наплевать. Но Брэд не угомонился, вокруг стояли его дружки, и им явно хотелось поразвлечься. Он издевательски захихикал:

— Он посеял, а ты пожнешь, да? Ничего, от него-то покрасивей будет.

Из живота поперла волна неудержимой ярости. От острой ненависти потемнело в глазах и в ушах зазвенело. Ничего не соображая, я автоматическим, привычным, отработанным движением со всей силы нанес Брэду апперкот. Он рухнул, как подкошенный, голова его ударилась о каменную ограду парковки.

Как появились полиция, «скорая помощь», как меня арестовали, все это я помню сквозь туман ужаса.


На суде прокурор указывал на «отягчающие обстоятельства» — что я был пьян, что напал первым и без провокации. Он напоминал об «инциденте» в Долорес и требовал предостеречь других, наказав меня по максимуму. Свидетелей было предостаточно, все дружки Брэда. Общественный защитник что-то мямлил и беспомощно разводил руками. Главным его доводом в мою пользу было, кажется, мое прозвище. Местным присяжным это показалось недостаточным.

Если бы я, как дурак, ожидал, что все ребята нашего Корпуса явятся рушить мою тюрьму, я бы долго ждал. Единственным, кто навестил меня, был Артур. Он же оказался единственным, кто на суде замолвил за меня доброе слово. Не потому, что у меня не было других приятелей, но у всех уже закончился контракт, и всем хотелось домой. Я их понимаю. Один Артур жил поблизости, всего пять часов ходу. Он рассказал, что Гилберт свалил на следующий же день после драки, и я опять не мог не подивиться тому, как легко везунчик избавлялся от всех несчастий — будто волосы со лба откидывал. А Мэри-Энн вышла замуж за местного парня. Я и обрадовался, и огорчился: ясно, что бедняжка вышла замуж под ружейным прицелом, но все же это спасение, и наверняка жених ее любит, ее нельзя не любить, и, может, она еще будет с ним счастлива. Грустно, что я не стал этим счастливчиком. Впрочем, моя песенка спета. И все-таки мне непереносимо, до слез обидно, что все получилось так глупо и нелепо. Брэд был говнюк и подонок, но настоящую ненависть, до сих пор лежащую во мне тяжелым, холодным камнем, которую я не могу ни выплюнуть, ни проглотить, которая останется во мне до моего последнего вздоха, я испытываю вовсе не к нему. Даже стараясь гадить, Брэд не сделал столько зла, сколько его походя, не нарочно, причинил Гилберт. И все же никто из них не совершил такого ужасного, непоправимого греха, как я. Может, убей я настоящего виновника, я бы не был так ужасно наказан.

Только как наказать то, что безжалостней всего, что убивает вообще без причины и повода, мимоходом, как я когда-то убил кардинальчика? В последнем письме ма сообщила, что нашей Ханы с нами больше нет. Маленькая, славная, чудесная, веселая, любимая моя сестренка скончалась от пневмонии. Проклятая пыль забила ее легкие. Что-то в этом мире чудовищно неправильно, я — только малая толика зла и то — совсем не нарочно. К счастью, ма не описывала ее смерть, я бы этого не выдержал. Но в голове сами собой возникали жуткие картины. А мне только этого сейчас не хватало: представлять себе заранее, каково это — задохнуться. Ма сообщила, что Хана теперь лежит на кладбище, посреди бескрайней прерии. А еще написала, что любит меня. Эти ее дрожащие буквы, они единственные поддерживают меня.


И только теперь, когда ни для Ханы, ни для меня уже ничего не исправишь, в Оклахоме начались непрекращающиеся ливни. Ма уверена, что это небеса послушались нашу Хану.

Очень вовремя, потому что я больше не смогу посылать им свои двадцать пять долларов.

Рыцарь

Впервые затмив проем моей двери, в военной форме с двумя офицерскими фалафелями на погонах, даже темным силуэтом на фоне неба он выглядел ослепительно прекрасным, ахиллоподобным. Сначала заявил, что его зовут Дани, только позже признался, что побоялся напугать арабским именем.

Подполковник израильской армии со звучным, бряцающим железом именем Фарес, что значит «рыцарь», друз по вероисповеданию и викинг по внешности, служил в восемьдесят седьмом году в Управлении гражданской администрации Самарии и Иудеи.

В тот год я изучала крестоносцев на истфаке Иерусалимского университета. Отважные и жестокие рыцари-франки, считавшие Иерусалим своей духовной отчизной, за девятьсот лет до нас завоевали Святую землю вопреки всякой вероятности и два века бились за нее со всем мусульманским окружением. В завоеванной франками Галилее друзы были их неохотными союзниками, а в мусульманских владениях — свирепыми врагами. Израильтянка, я питала к крестоносцам и ко всему, имеющему к ним отношение, жгучий, неутолимый интеpec. В подполковнике Таймуре Фаресе мне понравилась романтика тайной секты последователей священника и князя Иофора, экзотика крохотной ближневосточной народности, мифы многовековой давности, но больше всего — его необыкновенная красота.


В старом арабском доме в иерусалимском квартале Абу-Тор стены метровой толщины, высокие узкие окна прикрыты ржавыми ставнями, полы выложены расписной плиткой. Кованые двустворчатые высокие, как в храме, двери запираются гигантским ключом на два скрипучих поворота. Всю зиму в Иерусалиме идет снег, и в моем дворцовом полуподвале царит лютый, сырой, неистребимый холод. От леденящих сквозняков под сводчатым потолком ходит кругами бумажный абажур, от дыхания поднимается пар. Одной нефтяной печуркой такое помещение не согреть. Одной вообще никак не согреть.

Где-то далеко, в отдельной от нас жизни, в галилейской деревне, осталась жена и по совместительству двоюродная сестра Фареса, на которой он женился лет двадцать назад, еще до армии. Пока новобранец взбирался по ступенькам армейской карьеры, давно забытая или, подозреваю, просто оставленная на хозяйстве женщина в длинной черной абайе и в белом платке растила детей, варила мыло, лепила свечи, пекла питы, давила оливы, стригла овец, собирала миндаль и толкла заатар.

Фарес охотно описывал мелочи родного деревенского быта, но с восемнадцати лет, с призыва, жил среди евреев, в родную Галилею возвращался лишь на праздники, а в остальное время посильно утешался вольготностью израильских нравов.