ия, легкомыслие, знаки уважения, взаимные одолжения, обоюдная зависимость, навязанные обязательства и неистребимая коррупция тонкой, спасительной корой покрывают кипящую под ней магму истинных чувств, позволяя продолжать ежедневное существование бок о бок.
Теплый джип, полный сигаретного дыма и ритма Майкла Джексона, плывет, как ковчег, в дожде, среди огней, машин и прохожих по широким, пустым магистралям, прорубленным сквозь Северный Иерусалим, мимо старых вилл с широкими гостеприимными лестницами и замурованными кирпичной кладкой окнами, мимо арабских кварталов в перманентном состоянии достройки, мимо победоносных израильских многоэтажек семидесятых. Пустыри сменяются лабиринтом местечковых переулков, рефреном повторяются каменные ограды, любимая архитектурная деталь иерусалимского ансамбля, заканчиваясь могучим крещендо подсвеченных стен Старого города. Запутавшись в архитектурных контекстах, мелькают, как в Диснейленде, крохотные кусочки поддельной Италии — башня или монастырская крыша со статуями. Меж автомобилей снуют ортодоксы в лапсердаках с целлофановыми пакетами на ценных меховых шапках, у Старого города несмело бродят худые фигуры арабов, по улице Кинг-Джордж уверенно вышагивают группы поселенческой молодежи в вязаных кипах и с автоматами.
«Because I’m bad, I’m bad — come on», — уверяет Майкл Джексон.
Худой мир лучше доброй ссоры, угощаться на халяву лучше, чем убивать. Лучше оправдывать Фареса, чем признаться, что судьба безошибочно вывела морально неустойчивую девушку на единственного в военной израильской администрации человека, неспособного устоять перед дармовыми ужинами.
«You know I’m bad, I’m bad», — упорствует радио.
В стылой, сырой постели наши тела нагрели уютное гнездо, но стоит руке или ноге высунуться из-под одеяла, она сразу окунается в жидкий азот холода.
Я все же знакомлю Фареса с некоторыми людьми из моего окружения. Даже с целой армией:
— Ричард Львиное Сердце, когда захватил Акко, казнил почти три тысячи сдавшихся мусульманских воинов, за которых Саладин уже уплатил часть выкупа и которым была обещана жизнь. А затем вывел христианскую армию в поход. Под августовским солнцем, в плотном войлочном исподнем, в шлемах и кольчугах, две недели шли его воины по берегу моря от Акко к Яффо, а не доходя пятнадцати километров до сегодняшнего Тель-Авива приняли бой с армией Саладина. Благодаря железной дисциплине и невиданной отваге Ричард Львиное Сердце победил, и его победа позволила христианам владеть берегом Палестины еще столетие.
Фарес, чьи предки в те времена, наверное, жили в Галилее и служили франкам, взбивает кулаком подушку и высказывает свое мнение:
— Правильно казнил. Если бы этот Львиный Ричард потащил с собой всех этих пленных, он бы никуда не дошел, а отпусти он их — у Салах-а-Дина тут же прибавилось бы три тысячи солдат. Чтобы удержать страну, ему необходимо было развязать себе руки.
Друзы были свирепыми и безжалостными воинами еще в те века, когда служили франкам или когда охраняли от них Бейрутский порт.
— Да, такая у рыцаря работа — сражаться и убивать. Подвинься. И отдай одеяло.
В его объятиях приятно и тепло. Пока я с ним, я почти не думаю ни о ком другом. Но при свете дня Фарес блекнет, исчезает. Есть еще друзья, родные, работа, учеба, книги, фильмы. Да мало ли что или кто. Не хлебом единым жив человек, в конце концов.
Иногда он исчезает надолго. Потом появляется как ни в чем не бывало, без предупредительного звонка, гулко стучит в железные врата. Если я не открываю, он уходит, не обижаясь, но мне одиноко, и часто я предпочитаю общество красивого офицера гипнотизированию онемевшего телефона в сигаретном дыму под сердцещипательную музыку. Слабость наших беспринципных характеров крепко держит нас вместе.
На этот раз — аллилуйя! — мы едем не в арабский ресторан, а в патриотичную, как кактус сабра, забегаловку у рынка Махане Иегуда. Вечером это чрево Иерусалима пустует — закрыты торговые ряды, рассосалась вечная пробка на самой уродливой и самой живой артерии города, улице Агрипас. В мусорных баках гниют отбросы, шныряют бездомные кошки, ветер гоняет обрывки газет. Только духаны фалафелей и шаурмы заманивают прохожих теплом, запахом, светом и музыкой. Присаживаемся на жесткие стулья за ободранный пластиковый столик, сверху, мигая, слепит флуоресцентная лампа. На жаровне шипят и брызгаются куски говядины, печень, почки, отрезанная бахрома мяса. Порывы студеного ветра из постоянно распахивающейся двери сдувают густой дым. Сквозь питу капает на куртку сок соленого огурца и жир жилистого стейка. Нам не о чем говорить, но оглушительные восточные мелодии из транзистора заменяют беседу.
Еврейский духанщик на рынке не связан с военным начальником гражданской администрации Иудеи и Самарии многовековыми традициями межобщинных отношений, а главное, ему вряд ли придется брести к Фаресу на поклон с просьбой разрешить ему отлучиться в Иорданию. Поэтому он без зазрения совести взимает с моего кавалера полную стоимость съеденного.
Возвращаясь к джипу, проходим мимо концертного зала «Бейт-а-Ам» — «Народный дом». Совсем недавно в обмен за несомое иерусалимскими массами изрядное бремя городских налогов ретивый муниципалитет привнес современную культуру в самые глухие уголки столицы. Среди трех пальм на крохотной площадке у «Народного дома» благодетели и радетели расположили модерную скульптуру из соломы — лежащих на боку, тесно прижавшихся друг к другу мужчину и женщину.
Фарес оценил:
— Это мы с тобой.
Я не возразила. У Фареса только имя рыцарское, а характер и впрямь соломенный. Смелое новаторство привлекло внимание религиозного населения окружающих кварталов, вызвав не столько понимание новых концепций и благодарность отцам города, сколько недоумение и возмущение. В результате к наступлению царицы-субботы от похабного шедевра осталась лишь металлическая арматура и копоть, которую сейчас потихоньку смывает моросящий дождь.
— Vox populi vox Dei, — торжественно молвлю я, натягивая на лоб капюшон, и поясняю своему спутнику: — Глас народа — глас Божий.
— Глас — в глаз! — невпопад и восторженно вторит Фарес. Ему нравится, когда я умничаю непонятно и красиво.
В выходные Фарес остается в Иудее и Самарии за прокуратора. Он присылает за мной палестинского «друга», возведенного в это достоинство благодаря своему «мерседесу». Я еду, потому что лучше провести выходные с веселым Фаресом, чем коченеть и предаваться унынию в своем подвале. У моего запертого на военной базе героя выбор развлечений еще скромнее. Пока я собираюсь, Ибрагим терпеливо греет древний рыдван, радуя соседей колоратурами Умм Кульсум на полную громкость. Сиденья «мерседеса» обиты бордовым бархатом с золотой окантовкой, и каждый уголок украшен бусами, журнальными картинками и пластмассовыми цветами. Всю дорогу в Рамаллу Ибрагим нахваливает подполковника и хвастается, какие они с ним сахбаки — побратимы, готовые друг ради друга на всё. В ворота военной базы сердечного друга Ибрагима не пускают.
Меня, впрочем, тоже. Строго оглядывая из будки новоявленную принцессу на горошине, охранник долго выясняет что-то по телефону. Я независимо переминаюсь, проклиная мини-юбку и сумку, размеры которой выдают мое намерение поселиться у Армии обороны Израиля навеки. Наконец угрюмый солдат проводит меня через территорию базы, сквозь шпицрутены оценивающих солдатских взглядов.
В жестяном бараке-штабе Фарес отдает по рации короткие, чеканные приказы:
— Не двигаться, к баррикадам не подъезжать! Ждите подкрепления и докладывайте мне. Будут кидаться бутылками Молотова — стреляйте по ногам!
Мое появление он отмечает сухим кивком. Лицо у него строгое, каменное, как у рыцарского надгробия. Я не привыкла видеть его таким и теряюсь. За соседним столом нацию спасает еще один стратег. Мне некуда сесть, мне и стоять-то негде: солдаты входят и выходят, я у всех на дороге, и нет такого места, где бы я не мешала.
Фарес устало бросает телефонную трубку:
— Какой-то безумный день! В них черт вселился! Есть раненые и убитые.
За окном, покорные его приказам, помахивая усиками антенн, покидают базу джипы-тараканы, высвечивая фарами в дождливом тумане желтые тоннели. Подполковника снова призывает телефон:
— Бросает камни? Женщина? С детьми? А мужа дома нет? Что я с ними буду делать? Некогда мне их сажать. Запаяй им ворота, пусть дома посидят.
С каждой минутой я все нелепее и неуместнее тут. Это замечает даже занятый Фарес. Он сводит брови, сжимает скулы и принимает очередное безжалостное решение:
— Возвращайся домой, я вызову тебе такси, тут сумасшедший дом.
В разгоревшемся огне палестинского восстания сгорел дотла мой соломенный обормот. А может, я так упорно смотрела в сторону другого, что за дурашливой веселостью, уступчивостью и нежеланием обижать одинокую девушку не разглядела железной арматуры. А ведь в хрониках читала и на семинарах учила, что рыцари беспощадны. Но я не смею обижаться. Фаресу надо развязать себе руки, ему надо удержать страну.
Такси — старый драндулет с мрачным усачом за рулем — везет меня по пятничной палестинской Рамалле. От ветра гнутся столбы фонарей, раскачиваются висящие на проводах светофоры, ураганные порывы сотрясают таратайку. Хмурый таксист крутит по мятежному, пасмурному городу среди глухих, исписанных граффити стен в поисках попутных пассажиров. Я не решаюсь протестовать. Тут нет никого, кто был бы готов принести мне вилку или везти на свидание. Машину останавливает какой-то мужчина, он долго торгуется с шофером по-арабски, поглядывая при этом на меня. Я представляю себе самые зловещие варианты их непонятных диалогов. Вспоминаю, что летом был застрелен в стоящей на светофоре машине израильский лейтенант, а недавно на рынке Газы убили израильского оптовика. В боковом проулке горит, плавится шина, едкий дым заволакивает сизое небо, с балкона вывешен палестинский флаг, на перекрестках кучкуются толпы в куфиях. Кто-то бежит и кричит, откуда-то вылетает камень и катится по мостовой. Такси едет дальше. Я вжимаюсь в сиденье, надеясь, что меня не заметят, а если заметят, то не признают за израильтянку.